Весна 1997 замечательна тем, что я начала осваивать для себя те области современной поэзии, которые так хвалил Данила. Я наощупь проходила то, что другие воспринимали из книг и журналов. Это обретение велосипеда меня не смущало, тем более, что в результате появилось несколько колоритных циклов стихотворений.
Понемногу стала задумываться и о второй книге стихотворений, в которую решила включить и фрагменты циклов первой. ДК это несколько смутило: сколько можно печатать одни и те же стихи? Он имел в виду “Стратфорд”, который я и сейчас очень люблю. Но в “Стратфорде”, опубликованном в “Приюте”, ни одно стихотворение полностью не повторяет стихотворение “Стратфорда”, опубликованного в “Видах на жительство”. Эти стихотворения-дубли возникли у меня после того, как я прочитала у Аронзона “Как хорошо в покинутых местах” и прониклась особенной медленной музыкой повторения. Поэту ведь спешить некуда. Не на литературный же вечер.
Название “Виды на жительство” пришло мгновенно, вызвало мое доверие, несмотря на некоторую сухость. Фаина Гримберг, романистка, поэтесса, как многие тогда многостаночница, пошутила.
– Можно было назвать просто: прописка.
На это не стоило отвечать. Впрочем, я с Фаиной не дружила.
Книга так же, как и “Приют”, была оформлена мной, там были и мои иллюстрации. Она стала второй частью трилогии “Приют”: “Приют”, “Виды на жительство”, “Родительская суббота”. “Родительская суббота” выйдет в 1999. Ни одной из этих книг нет в списке “Арго-Риска”, где они вышли. То, что я платила за издание, меня мало волновало. Принцип: ни копейки за издание не платить, а только гонорар – я не то чтобы презирала, а просто ориентировалась на ситуацию. Время создавало воронки, в которых можно было исчезнуть, их нужно было обходить, в частности – деньгами.
Нотабене. Мне странно, как изменило свое значение слово “бомбить” сейчас. Это значит: поражать, покорять, оставлять сильное впечатление. Нынешний глагол “бомбить” к слову “бомба” имеет косвенное отношение. Да и слово “бомба” сейчас как-то косо понимается. А если соотнести с известными событиями, то сленг просто на язык не пойдет.
Апрель 1997 запомнился вечером “Образа и мысли”, который проходил в некоей библиотеке на Академической. “Авторники” еще не появились, а в “Образе и мысли” царила атмосфера трогательная и ветхая. Однако ДК удалось сделать там неплохую площадку. Тот вечер был пасхальным по настроению. Илья Кукулин был в цветном полосатом свитере, на его лице читались будущие свершения, хотя он вряд ли тогда понимал, какие именно. С ним была милая девушка. Молодые люди сидели обнявшись, что для строгого “Образа и мысли” было новостью. Из присутствующих помню Людмилу Вязмитинову и Андрея Цуканова, а так же к тому времени уже вездесущего Данилу Давыдова. Насколько помню, вечер был тематический. Говорили, конечно, о судьбах молодой литературы, но в конце дискуссии все читали стихи, и я тоже. На сайте “Вавилон” есть сделанное ДК фото с того вечера, где я в жилете от Людмилы Романовой. Авторская тонкая шерсть.
Стихотворения Ильи Кукулина тогда обращали на себя внимание. Они были мне близки. Хотя Илье казалось, что его стихи мне не нравятся.
Опоздав, прибежала тоненькая, почти светящаяся от радости Ольга Зондберг. Ее стихотворение “Мне четыре года, ношу пальто” я очень любила и знала тогда наизусть. В общении я важничала и привирала, что, впрочем, тогда было обычным моим поведением.
Стихи Ольги Зондберг считались открытием. Я запомнила одно: человек, отраженный в пуговице. Тема была невесть какая новая: в каждом есть ребенок, и порой очень странный ребенок. Но то стихотворение Зондберг: “Мне четыре года, ношу пальто,/ шерстяное, в клеточку...” – было уникальным. Зондберг и сейчас сохраняет свою интонацию: с подробными паузами, тихую, с внезапными точечными ударами и поворотами речи.
Лето 1997 прошло в подготовке книги и в болезни. Сон испортился окончательно. Начались странные проблемы со зрением, ногами и координацией. Иногда просто хотелось сесть на асфальт. Иногда я падала на ровном месте. И еще много чего нового стала наблюдать. Усталость стала космической. Я просто не могла отдохнуть. Я переехала из Теплого Стана на Климашкина, в коммуналку. Присутствие матери стабилизации состояния не помогало. И я решила уйти с работы. Иван Шизофреник, к которому я приезжала, когда надо было что-то спросить, сказал: оформи инвалидность. Он имел в виду шизофрению. Посоветовал мне подольше бюллетенить, и, мол, тогда вынуждены будут что-то придумать. Кирилл Прудовский этой идеей был разочарован. Он хотел жизни, которая у меня вызывала отторжение.
В Чеховке в июле прошел мемориальный вечер памяти Булата Окуджавы. Несмотря на лето, почти все стулья были заняты, но оставалось ощущение незаполненности. Из выступающих почти никого не помню. Точно читал Данила Давыдов. Есть память, что читали Юрий Арабов и Марк Шатуновский.
Я читала стихотворение, поминальное. Я редко когда на случай стихи пишу. Была скороспелая жара, я ходила в индийской хипповой юбке и какой-то хлопковой майке. А стихотворение было зимнее, колыбельная. “Усни, усни, зима сама явилась и смерть, ее сестра, стучит в окно. Усни, как можешь. Смерть – и та забылась, здесь новый год и так вокруг темно”. Я и сейчас люблю это стихотворение, несмотря на его наивность и незатейливость. Возникло оно не только вследствие кончины Окуджавы, но и по прочтении опусов Джона Донна, которого я тогда разбирала по-английски. Тогда я читала английскую поэзию едва не запоем. И элегии Донна легли на реальное событие совершенно.
Колыбельная
Усни, усни – снежком зима явилась
и смерть, её сестра, стучит в окно.
Усни как можешь; смерть – и та забылась,
здесь новый год и так вокруг темно!
Кот не грустит, не ссорятся собаки,
озябла мышь в террасе на углу.
Где песенки твои – простые знаки,
нашедшие бумажную золу,
и где одежда старая на стуле,
и что лепечет позабытый лист –
не все ль равно; свечу уже задули,
а в темноте ты радостен и чист.
Ты легок, легок, ангел серебристый,
так сух и тонок, сбросив все труды,
и будто в мире – ни единой искры,
и для тебя ни капли нет воды.
Склонившись осторожней ювелира
над совершенной филигранью сна
ты видишь, как в наивнейшей сатире
глядят из лужи радость и весна.
Так школьники укладывают локти
в глубоком сне, в невинном сне твоем.
Что день, что тело – волосы и ногти.
Летят миры как капли в водоем.
Усни, печальник мой. Сладка дорога,
нет на пути ни жажды, ни труда.
над крышею твоей как око Бога
горит ночами мирная звезда.
Июль 1997
Не то от жары, не то от полного сознания происшедшего для меня лично, хотя я Окуджаву не знала, я почти расплакалась. Вероятно, была какая-то жалость к себе, как без нее, но эта жалость мало что играла в том моем состоянии, которое хорошо помню и сейчас. Евгений Бунимович, который вел вечер, посмотрел сочувственно и дал дочитать до конца. Я несколько сбивалась в начале чтения, да и конец помнила нетвердо, голос подводил, но внутри было ровное мягкое спокойствие.
Событие это, кончина Окуджавы, было определяющим для всей культурной жизни страны. Это – как была надежда, а теперь нет.
В начале июня я просто ушла с рабочего места, была середина дня. И взяла билет в Кенигсберг. Неделю я отдыхала, совершенно не думая о том, что будет, когда вернусь. Свора родственников все снова решила за меня, и я снова вышла на работу. Но теперь я твердо решила пойти к врачу и начать обследование. Однако это было не так просто.
Осенью бюллетени мои достигли нужной массы, а врачи еще не знали, что со мной делать, так как показатели были относительно ровные: ни очагов на энцефалограмме, ни повышенных лейкоцитов.
Тем временем в Георгиевском клубе Данила решил презентовать свою вторую книгу “Кузнечик”, в которой я уже участия не принимала. До кучи Михайловская взяла и меня с моими “Видами на жительство”.
Среди прочего в “Видах на жительство” были “Альбомы для Роберта Фриппа”. Эти небольшие циклы считаю прекрасными и сейчас, а тогда они были едва ли не лучшим, что я написала.
Станислав Львовский, услышав слово альбом и фамилию Фрипп, негромко и мечтательно сказал о новом жанре “литературного альбома” и подчеркнул, что строй стихотворений напоминает ему музыку “Кримзо”.
Среди слушателей оказался Генрих Сапгир. Он сказал, что ему тоже нравится “альбом”, но у него ассоциация была с девятнадцатым веком: уездной барышни альбом. Стихи мои это унизить никак не могло, но на новизну указывало четко. Автор “Черновиков Пушкина” в альбомах понимал отлично.
Тогда же я познакомилась со Светланой Богдановой, которую Данила почти боготворил. Передо мной, при раздаче “Видов на жительство”, возникло стройное создание с милой стильной стрижкой и внимательными карими глазами на округлом, как у актрис прошлого, лице. Светлана помнит, что на этом вечере я сделала ей страшную рожу. Вероятно, это был отголосок наших с Данилой выяснений, существенного значения не имевших, но весьма бурных. В тот вечер я нервничала сильнее обычного. В коммуналке и на работе было все непросто.
За лето я два раза отлежала в 32 больнице. Осенняя госпитализация окончилась направлением на инвалидность. Компьютерная томография определила очаги, на чем и основано было направление.
В октябре я повадилась, с руки Сольвейг, ходить в Храм Всех Святых, что в Красном Селе. До того я ходила на Иерусалимское подворье на Арбате. Начался довольно долгий период имени Красного Села. У меня не было цели воцерковиться или стать святой. Не было цели стать монахиней, как мечтала Сольвейг. Хотя она понимала, что это почти недостижимо. Однако призрак бывшего монастыря над Красным Селом висел и, наконец, материализовался. Там сейчас действительно находится женский монастырь.
Я хотела христианства как общения с Христом. Мать, с ее суевериями, этого мне дать не могла. От священников тоже порой прилетало: перед причастием неделю рыбу есть нельзя, например, мне говорили. Но Христос привлекал, и Он был кроме отца Артемия, монастыря и всего прочего. Но дисциплина была нужна. И я, в надежде как-то восстановить отношения с матерью, под влиянием нового дыхания, возникшего после празднования Тысячелетия Крещения, начала следовать дисциплине.
Продолжение следует…