Все новости
МЕМУАРЫ
7 Октября 2023, 17:00

Моя литературная жизнь. Часть пятая

На работе мне платили сравнительно неплохо, я решила издать книгу стихов Данилы Давыдова. Тогда это было уже очень просто: плати и издавай. Данила книгу составил, я сделала что-то вроде верстки, добавила иллюстрации – свои рисунки, которые позже, на презентации, Андрей Цуканов назовет “кривоватыми ангелами”. Но Даниле они нравились. Однако случилась заметная квача, повлиявшая и на наши с Данилой отношения. Неврология моя вылезла с неожиданной стороны. Сто пятнадцать раз проверив обложку, вдоль и поперек, я пропустила мягкий знак. Так что “Сферы дополнительного наблюдения” превратились в “Сферы дополнителного наблюдения”. С Данилой случилась истерика.

– Это указание на то, что я грузин! – Крикнул он. – Да, я грузин!

Он еще и картавил немного.

Словом, “Сферы дополнительного наблюдения” вышли и были отрецензированы, прежде всего Людмилой Вязьмитиновой, души в Даниле не чаявшей.

Примерно в это же время Данила завел приятельство с блестящей Алиной Витухновской, которая восходила в литературной славе, и, как многие, считал ее новатором. Параллельно с литературным вниманием к Витухновской росло внимание общественное, так как она некоторое время находилась под следствием по поводу наркотиков. Стихи ее я читала и видела в них новое, “кислотное”, время. Корецкий с Данилой согласен не был, Людмила Вязьмитинова тоже.

– Я видела ведьму. Это черная воронка какая-то. Мне сразу стало плохо, как я ее увидела.

Людмила любила подобного рода экспрессию. Ведьмы ее привлекали, несмотря на православную ориентацию. Я, как девочка добрая, интереса с этой стороны не представляла. Витухновская Людмилу шокировала. Я так и не поняла: чем? Тогда это было восхитительно красивое юное создание. Что бы оно не говорило, все – в тему. Вокруг Витухновской начала собираться армия поклонников, и надо сказать, она того была достойна. Позже, при публикации ее стихов “На середине мира” я узнаю ее как человека самостоятельно мыслящего, хотя ее образ мыслей мне не близок. Но в ней есть свой центр тяжести. Тогда я отзывалась о ее стихах в обычной своей скептически-циничной форме.

Рецензии на наши опусы, среди которых были и опусы Виталины Тхоржевской, поэта и рок-барда из Екатеринбурга, не заставили себя ждать. Написаны были те рецензии в манере ребенка-каннибала, вообще свойственной тогдашней критике. Стихи Виталины выделили, как поэта “одаренного талантом исповеди”, а мои взяли для контраста к ее стихам. Моральный убыток небольшой, но сказать “одарена талантом исповеди” мог только тупой, знающий только слово исповедь, вертящий его, как вздумается, и ничего больше знать не хотящий. Думаю, трудности в восприятии контекста, свойственные поколению десятых годов нашего века, растут из вольницы девяностых, нами же и учиненной. И иже наши старшие свободолюбивые товарищи, а теперь мэтры вчерашних дней. Мясо словесности нарастает очень быстро.

– Ну не всем же срочно воцерковляться! – Встал на дыбки Данила после того, как я высказала это мнение.

Считалось, и не только Данилой, что я веду религиозную пропаганду. Данила так вообще воспротивился тому, чтобы находиться “под юрисдикцией Богоматери”. Однажды я захотела на него надеть красивый медальон с иконой. Сначала получила истерику, а потом он оценил изящность подарка. Тогда я была эмоциональна, но далеко не навязчива, как считалось.

Еще осенью 1996 было живо милое кафе сразу при выходе из Чеховской. Там было всегда особенно светло в конце осени, когда снаружи темнота и дождь. Колонны, пирожки и кофе с молоком. Я любила после бестолкового чеховского балагана, или перед ним, выпить там кофе.

А тем временем в Чеховке, в предбаннике – он же курительная комната, подобно языку пламени в жилете, возникал Руслан Элинин, сумевший создать пространство андеграунда в центре Москвы. В то же примерно время произошло новое знакомство с Сосной. Зверевка тогда была совсем другая, совсем грязная и хаотичная, но там читали многие замечательные авторы.

Невысокий круглый человечек с тонким хвостиком, Юрий Орлицкий, поблескивал очками и довольно тепло беседовал с Данилой. Он и ко мне отнесся с добротой, но со временем я в его деятельности совсем разочаровалась.

Фестивали верлибра в 1996 шли уже более пяти лет. И на то есть свои летописцы. Данила сразу встроился в поток действий Орлицкого, понял его многозадачность, и они с того времени стали прекрасными коллегами.

Георгиевский клуб, несмотря на мажористое расположение (едва не под стенами Кремля) представлял собою огромную мансарду с великолепной деревянной лестницей на улицу. Публика там была потертая и стремная, как и полагается пост-авангарду. Из всех запомнилась Анна Альчук, красивая и улыбчивая. Она, кажется, была одна из самых талантливых там.

Дмитрий Авалиани мерцал в разных салонах и привлекал особенной харизмой. Несмотря на скепсис, я сразу и окончательно поверила в то, что он большой поэт. И дело было не в листовертнях, которые были только верхушкой айсберга Авалиани. Он жил действием, а поэзия это прежде всего действие. Книгу его “Лазурные кувшины”, с разрешения Татьяны Георгиевны Михайловской, я перепечатала в пен-центре и скинула на свою дискету, для публикации “На Середине Мира”. Но это будет много позже. А пока Авалиани приветливо со мной заговаривал, и в нем всегда было четкое и ясное сообщение. Я могла не согласиться, возразить и даже нахамить, но поэтический жест Авалиани оставался ясным, как отпечаток на зеркале.

 

Даю полностью эссе о Дмитрии Авалиани

 

РЕВЗВЕРЬ

Он действительно напоминал зверя. Крылатого зверя с жесткой щетиной на голове и с большими мерцающими глазами; возможно, их было четыре или даже шесть. Линзы очков, как мне помнится, были очень сильные. Кажется, он и передвигался неслышно. По крайней мере, во всех моих скудных воспоминаниях не осталось метки, что с появлением Авалиани связаны стук, гром и грохот. И – шире: вообще ощущение неловкости. Невысокого роста, плотный, он двигался действительно со звериной грацией. Возможно, я не права, а на самом деле Авалиани производил впечатление хрупкого и болезненного человека. Но тогда я смогу оправдаться тем, что видела поэта. Из скромности крылья были очень аккуратно и плотно сложены за спиной. Если посчитать, сколько именно раз я видела Дмитрия Авалиани, пальцы на руках останутся. Но встречи, как и сам поэт, запоминались.

Он появлялся в Кузьминках, в квартире, с которой у меня лично связано множество самых пронзительных и необратимых воспоминаний. Это был мой московский дом в течение долгого времени пригородных моих скитаний. Так что Авалиани сразу же оказался для меня в ореоле этой странной Австралии. Жену хозяина квартиры, В. Графова (Владимира Федотова), называли ласково – Сольвейг. Там же возникал художник-концептуалист Владимир Толстов (Джангл). Авалиани и хозяин квартиры чем-то напоминали друг друга. Оба в очках, оба искрили, как электрические лампочки.

Чай пили в Кузьминках начала девяностых с киселем. Вернее, с рисом, который Сольвейг поливала ягодным киселем. Получалось вкусно, нечто вроде халвы. Большой и громкий Джангл, кажется, тогда остриженный почти налысо, вращался в пространстве хрущевской двушки как некое неопознанное до конца небесное тело, а за ним спутниками следовали его картины. Графику он бросал на бесконечные бумажные простыни. А в картины (например, в «Касатку», «феновый дефлекс») были вморожены ностальгические предметы Кузьминского быта (осколки винила с записью Муллермана). Любая вещь в Кузьминках тут же становилась ностальгической. Дом умирал каждый день, но чудо было в том, что он каждый день возобновлялся. Бонифаций, насколько помню, возникал сравнительно редко и умудрялся занять собою, как настоящее солнце (в масштабах метагалактики – только одна из звезд), всю квартиру. В Кузьминках вспышкой появлялся невысокий, худощавый и стремительный, сверхзвуковая скорость, Кирилл, сын художницы Натты Конышевой. Маски из папье-маше перемешались с идеями.

Впрочем, пестрота изображенных воспоминаний анахронична. Это салат, сделанный из целого десятилетия, а то и больше. В Кузьминках много кто появлялся. Себя вижу всегда печальной, нервной и голодной. Отчего так, не знаю, но, кажется, так и было.

Авалиани в этой вселенной представлял существо метафизическое. Такое ощущение, что он проходил сквозь предметы, не причиняя им вреда. Много позже, после его смерти, да и то – разыскивая в сети материалы о Леониде Аронзоне, я узнала, что Авалиани намного старше и мудрее Кузьминской вселенной, что его существование исходит из необозримой глубины подпольных времен. Что привлекало к нему сразу же, и что смогла определить совсем недавно, задним уже числом. В нем не было крысиной радости концептуального подвала, он был свободен от иллюзий так называемого андеграунда, хотя поэзия его несет характерный отпечаток.

О поэзии Авалиани мне приходилось слышать разные мнения. От самого выспренного: гортань и голосовые связки поэзии девяностых, до весьма холодного: шарлатан. Последнее относилось к его листовертням. Листовертни кажутся мне явлением вообще непонятно как возникшем в нашем мире. А «Лазурные кувшины» просто люблю. И вот почему. В поэзии я считаю себя гурманом. Для меня одна из волн, составляющих море поэзии автора, порой стоит целого моря. Не считаю, что в выражении своего мнения о поэзии надо быть до крови честным; что возможна крайняя определенность, целиковость: прекрасно или ужасно. Честность возникнет, если видишь смысл и чувствуешь вкус. Ну не скажешь же о туалетной бумаге: она соленая или сладкая. Но смысл и вкус, увы, порой отсутствуют даже в хороших стихах.

Нужно нечто – нужен поэт. Увы нашему времени. Ведь если линейно изобразить прежнее высказывание, получится так: стихам нужен еще и поэт. Именно: стихам нужен еще и поэт. Авалиани был поэтом, и я очень хорошо чувствовала это. А он, предполагаю, чувствовал, что вскоре наступит голод на поэтов. Будут стихи, но поэтов не будет. Оттого в «Кувшинах» так много изящной грусти по девятнадцатому столетию. Хотя то прошедшее, золотое для поэзии, время не идеализируется, а вспоминается с некоторой иронией, деловито, как ищет книгу библиотекарь. Стихи Авалиани и отталкивают, и привлекают обыденностью нарочного. Ну что за важность: поставить в одной строчке Ассирию и Россию. Задача для школьника пятого класса, урок звукописи. Но у Авалиани любая нарочитость – как дверь в до-временное и до-пространственное. Он, возможно, как никто, чувствовал, что изнанка нарочитости – чудо. Я не читала “Лазурные кувшины”, я слушала язык – речь. Неведомую речь! Которая прорастала сквозь эти по случайности только напечатанные слова.

Когда я вплотную занялась проектом «Поэзия глазами христиан», одной из первых мыслей была: поместить на сайте «Лазурные кувшины» целиком. Книги у меня не было, но сердобольная Татьяна Михайловская согласилась помочь. Любопытен сам факт появления стихов из «Кувшинов» у меня. Как много лет назад, в неградуируемом пространстве-времени, я перепечатывала (правда, не с рукописи и не на машинке) эти стихи от руки. В помещении (это был пен-центр, но не важно) висел огромный холст, картина. И не одна. Так для меня возникло особенное пространство Авалиани. Это пространство целиком лежит в будущем. Так что Авалиани смело можно назвать поэтом, у которого нет конкретного времени. Его время огромно, и это всегда будущее.

У каждого из поэтов есть свое поэтическое дело, свой дар. Авалиани обладал очень редким даром: он был инженером речи. Со словом он делал то же, что Айги с ритмом и интонацией слова. Мода на инженеров нынче в самом разгаре, но что позволено Юпитеру – не позволено быку. И что положено быку, Юпитеру – нельзя. В экспериментах Авалиани мне нравится привкус дендизма: умеренности, сохраняющей оригинальность. Всего поэтов (порой их называют авангардистами), одаренных чувством инженерии, очень немного. И потому часто, когда читаю современную прозу и поэзию, чувствую привкус дешевого алкоголя. Но говорю не к осуждению, а чтобы подчеркнуть редкость поэтического дара Авалиани. В поэзии он мог себе позволить небрежность, именно потому, что чувствовал язык превосходно.

С середины девяностых я стала появляться в библиотеке имени Чехова. Встречи с Авалиани там были короткими, разговоры скомканными, а жаль, потому что он был ко мне, видимо, расположен. Тогда его листовертни я воспринимала скорее как изящные шутки, как трюкачество. Порой даже высказывала свое мнение. Он реагировал как дитя, ясно и непосредственно, что тут же меня останавливало. Включалась неведомая лампочка: я что-то не понимаю. Увы. Если спросить меня, в каком году Авалиани погиб, я отвечу не сразу. А ведь это в 2005. Так что заранее прошу прощения за ошибку.

Мне думается, что мы живем при наступлении странной эпохи: эпохи беспамятства. Ни те персоны, которые называют себя поэтами, ни те, кто считает себя ценителями поэзии, не помнят уже, что такое стилизация и что такое звукопись. Тем важнее наследие тех, кто не только знал, что это такое, но и умел обращаться с наследием. Однако «Лазурные кувшины» остались. Как свидетельство не только ушедшей культуры. Но и как свидетельство фантасмагорического времени-пространства – рта, разверзшегося над Москвой и Питером поэтов, который был открыт почти полстолетия. То было высокое дыхание, оживляющее землю.

Продолжение следует…

Автор:  Наталия ЧЕРНЫХ
Читайте нас: