Метропольская дюжина
Политика-политикой, репрессии-репрессиями, но не стоит забывать, что именно выход «МетрОполя» открыл широкой (пусть и сравнительно широкой) публике прозу Евгения Попова в настоящем объеме. Собственно, были рукописи, которые много кто читал. Была новомировская публикация двух рассказов. Но по разрозненным рукописям о писателе может сложиться мнение самое превратное (что мы видели много раз, когда в конце 80-х многие рукописи, наконец, стали книгами – и не всегда укрепили репутацию их создателей).
В «метрОпольской» публикации мы видим, во-первых, наиболее объемную на тот момент публикацию, во-вторых, это вещи во многом уже «нового» Попова (в то время как публикация в «Новом мире» представила рассказы для самого автора уже давно «прожитые»). Большинство из тринадцати рассказов написаны после переезда в столицу, в том самом городе Дмитрове.
На наш взгляд, именно ими завершается «ранний» Попов. По своему строению они, с одной стороны, не слишком отличаются от рассказов конца 60-х – начала 70-х, где в центре анекдот, а все происходящее нередко оттеняется своего рода экзотикой – в виде необычного персонажа, или столкновения нескольких речевых стихий, или просто невероятных фамилий героев. Но – ранние вещи вроде бы и ярче, однако «умышленней». Столкновения различных смысловых и стилистических пластов в них очевиднее и резче. Больше внешних эффектов. Теперь Евгения Попова более интересуют тонкие материи, растворенные в повседневности и действующие помимо воли и контроля человека. Теперь он иной раз не отказывается появиться в своих рассказах и собственной персоной.
Яркий пример – замечательный рассказ «Про Кота Котовича». Характерное для рассказов Попова фольклорное начало (название – из русских потешек) опрокинуто на повседневную жизнь обычного, среднесоветского интеллигента. Двое друзей-интеллигентов с невозможными фамилиями Гаригозов и Канкрин выпивают на ночной кухне и рассуждают вот так:
«– Правильно ставишь вопрос, – одобрил Гаригозов. – Правильно, хотя и чересчур конкретно. Ты пойми, и я думаю, что ты не станешь тут сильно спорить. Ты пойми, ведь во многом мы САМИ виноваты. Понял? Потому что многое исправимо буквально легко, но нужно лишь не трястись и не вибрировать, а как-то взять себя в руки, что ли, понимаешь. Хозяином себя почувствовать, понимаешь, – своей судьбы, своей семьи, своей работы, своей страны, наконец! Понимаешь?»
Сказано и красиво, и ярко, но ровным счетом ни о чем. Здесь официозная риторика помножена на пустоту и бессмысленность «общеинтеллигентской» болтовни – что показывает неожиданную тождественность официозного и, условно говоря, оппозиционного (интеллигенция всегда считалась латентно оппозиционной средой, а в те годы поднималась на щит диссидентами как среда сопротивления режиму). Да и дело происходит на легендарном оплоте диссидентства – кухне брежневских времен.
Прекрасно понимающий что к чему, собеседник отвечает единственно возможным образом.
«– Ну, я тогда однако уж до конца разливаю, что ли? – сказал Канкрин.
– Ага, – сказал Гаригозов. И зажурчала, забулькала в зеленые рюмки оставшаяся белая водка. И выпив, крякнули приятели, нюхнули индивидуальные черные корочки и уставились друг на друга живыми блестящими глазами».
Собственно говоря, это их основное занятие – пить под ненужные разговоры. Далее начинаются, как обычно в рассказах Попова, различные происшествия и явления. Квартира оказывается густо заселена, и ее обитателям начинают появляться перед выпивохами вроде «глюков» в бреду белой горячки (которой, как вдобавок оказывается, один из героев подвержен).
Сначала появляется кот. «Канкрин вдруг рывком подскочил, прыжком взвился и вытащил из-под резного шкафа упирающегося и оказывающего сопротивление бедного кота громадных размеров. Ужасная шерсть виноватого животного дыбилась, зрачок был огромен и горел нехорошим блеском.
– Помидор катал! – возбужденно донес Канкрин. – Ты понимаешь, катал под шкафом помидор. Ва-аська кот! – запел он. – Ва-аська кот! Ваську нужно драть!»
Вслед за котом – ребенок.
«Внезапно на кухонном порожке появилась строгая фигура рослого кудрявого стройного ребенка в черных сатиновых трусах и полной пионерской форме, состоящей из белой рубашки и красного галстука. Некоторое время ребенок молчал и пристально вглядывался в багровые лица веселящихся собутыльников. Потом он кашлянул.
– Пашка? Ну – здорово! А ты что ж это, брат, не спишь? Я когда в твои годы, то я в это время всегда спал. Да еще и при галстуке! Ну смотри-ка ты, какая важная персона в ночное время! – добродушно обрадовался Канкрин.
– А это моего сыночку третьего дня в пионеры приняли, так вот он и не расстается с реликвией, – объяснил польщенный Гаригозов, и шутливо скомандовал: – А ну будь готов, дня – конец, спать иди, стервец!
И вот тут вдруг к ужасу Канкрина мальчик и воскликнул звенящим от напряжения голоском:
– Прекрати кричать, папа! И я уже не говорю, что вы с дядей Канкриным можете разбудить своим поведением нашу маму, которая очень устает на работе. Но я скажу, что не вздумайте драть кота Васеньку. Я люблю кота Васеньку и буду с этим бороться. Вы – взрослые люди, вы активно строите и должны знать, что – нельзя! Нельзя терять нравственные ориентиры! Нельзя бить кота, ударять кролика, кидать камнем в птицу!»
Малоуместная глубокой ночью, пародийная по сути тирада (как пародиен и сам образ юного пионера) бесит отца, увидевшего, возможно, пародию на свои речи а-ля официоз, а возможно – и критику его вольных рассуждений со стороны представителя системы. При этом – собственного сына! Тут появляется еще один обитатель этой квартиры – жена Гаригозова. Вопреки нашим ожиданиям, она настроена в высшей степени мирно: «на кухню ворвалась заспанная толстенькая веселая женщина средних лет в одной ночной сорочке. Она щурилась от яркого света и близоруко оглядывала присутствующих.
– А вы что это расшумелись среди ночи, товарищи? – певуче сказала она. – Пашка! А ну марш, шельма-пака, в постель, и чтоб духу твоего здесь не было! А ты, Егор, ты неправильно поступаешь, устраивая волнения, – обратилась она к Канкрину. – Что вы бутылочку выпили, я против этого не возражаю, но ты зря устраиваешь волнения, волнуя Андрюшу да и сам волнуясь».
Выясняется по ходу, что ее супруг – владелец кота и отец юного пионера – недавно из сумасшедшего дома, куда попал, скорее всего за пьянство...
Такой вот шутовской – или бесовской? – карнавальный хоровод закручивается вокруг мирной и привычной всем сцены.
Чтобы окончательно закрепить карнавальный характер происходящего, автор пускает своих героев в хоровод самый настоящий: «они, взявшись за руки, закружились в ночное время на тихой кухне вокруг насыщающегося животного. Запевала мама:
– Мы споем, мы споем
Про Кота Котовича...
– Д, про Кота Котовича,
Д, про Кота Петровича,
– вторили ей Гаригозов, Канкрин и представитель грядущего поколения. И они тихо плясали в ночное время на тихой кухне вокруг насыщающегося животного, эти тихие люди громадной страны».
А чтобы уже совсем ни у кого не оставалось сомнения в жутком характере происходящего, автор обрывает эту пляску и трагично, и пародийно (привет Чехову, а также оптимистической советской литературе!):
«И была ночь, и погасли на улице фонари. Гаригозов провожал, спотыкаясь, Канкрина по темному подъезду.
– Какая, брат, пустота! – хрипло шептал он. – Пус-тота-то ка-кая, брат! И зачем мы только в институте учились?
Но Канкрин с ним не соглашался и приводил в ответных речах множество аргументированных примеров».
Еще более грустен – но и необычен для раннего Евгения Попова отсутствием превалирующего «анекдотного» начала – рассказ «Темный лес». Собственно, перед нами водевиль «из жизни провинциальной интеллигенции». «Царьков-Коломенский взял да и брякнул Васильевской бабе, что они в субботу ездили с Васильевым в лес «любоваться его осенним убранством». А Васильевская баба, на которой тот упорно не хотел жениться, тут же смекнула, что если они ездили в лес, то никак не иначе, как в сторону совхоза «Удачный», где в школе дураков преподает старая романтичная васильевская любовь Танька-Инквизиция. Живя якобы в глуши, а на самом деле <распутница>, каких свет не видал. ...Васильевская баба пришла к Васильеву и закатила ему скандал. Васильев весь покрылся красными пятнами, затопотал на бабу, что она лишает его свободы думать, и выставил ее, прорыдавшуюся, напудренную, за дверь». Затем поочередно на пороге его квартиры возникают упомянутые персонажи – и вдобавок к ним трагикомичный ухажер «васильевской бабы». «На пороге стояли: васильевская баба, Царьков-Коломенский и давешний молодой человек.
– Да вы мне, никак, чудитесь? – сказал Васильев.
– Ишь ты, ишь ты какой! – ликовал молодой человек.
– Ох и остро-ум-ный старичок! – обращался он к васильевской бабе. Гости гурьбой ввалились в комнату и расселись по стульям. На столе появилась бутылка вина». То есть, все вернулись к своим привычным делам. Все, в прямом и переносном смысле слова, устаканилось.
И совсем иначе обстоят дела в «школе дураков» – «мальчик Ваня Кулачкин никак не мог понять, чего хочет от него эта чужая накрашенная тетя. Какие такие квадратики? Какие такие птички? Почему, где, кто она, эта тётя, где мама, почему мама была белая и качала головой, паук зачем муху ел, муху ел, не доел...
– Ваня, я ведь, кажется, тебя спрашиваю? – сердито сказала тётя. Ваня встал и хлопнул крышкой парты.
– Я больше никогда не буду, – сказал Ваня.
Глаза у него были синие-пресиние».
Ребенок традиционно противопоставляется взрослым – здесь именно они носители негативного, пошлого, «автоматического» начала, а он, наоборот, отказывается понимать и принимать «правила игры». Интересно, что абсолютно синхронно свою «Школу для дураков» создает и Саша Соколов. И, в общем, с тем же социальным посылом – необходимо освежить восприятие и бросить критический взгляд «со стороны» на привычные установления.
Из тринадцати рассказов как минимум три способны были вызвать упреки в «порнографии». Если рассказы Виктора Ерофеева в «МетрОполе» целиком были рассчитаны на то, чтобы шокировать публику «этим делом», то Евгений Попов, судя по всему, решал задачи более глобальные. Темы сексуальных отношений и даже сексуальных девиаций в его «метрОпольских» рассказах иллюстрируют «большую» тему Попова – противоречивости, абсурдности и враждебности человеку социального бытия. Обвинители «МетрОполя» могли сколько угодно говорить, что нашему герою не нравится именно советское бытие, но вот как раз в рассказах на сексуальные темы становится понятно, что проблемы кардинального несовпадения человека и социальных норм – универсальны. Более того, эти рассказы, с несколько иным антуражом, могли быть написаны где угодно. Судите сами.
Рассказ «Песня первой любви» написан от первого лица: графоманистый малый, пытающийся сотворить дебютное произведение, страдает от слишком шумных любовных игр за стенкой (понятно, что сам малый пишет нечто очень СОВЕТСКОЕ; в другой культуре он мог бы писать нечто подобное, скучно-консервативное). Пытается даже вмешаться, однако оказывается бит общими усилиями любовников. Характерно резюме рассказа: тут и издевательство над официозом (пустые, обессмысленные речи героя), и насмешка над анекдотическим персонажем всех культур и всех времен – старым дураком, завидующим молодым. Вполне актуально и в сегодняшней культурной ситуации! «Этих людей я, разумеется, никогда больше не встречал и, зачем я вам рассказал эту гнусную историю, – а даже и не знаю, не знаю, молодой человек. Не знаю, возможно, для того, чтобы вас предостеречь, потому что вы симпатичны мне своей искренностью, верой в «настоящее искусство»... От чего предостеречь? Тоже не знаю. Не знаю, не знаю, решайте сами, молодой человек. Все вы, нынешние, – экстремисты, и думаете, будто мы, старое поколение, были совсем уж слепы. Нет, вы видите, что это не так. Но мы сделали свой выбор, а как будете жить вы – ну что ж, это – ваше дело, ваше право...» Уморительный рассказ «Водоем» повествует о невероятной истории – в привилегированном дачном поселке появились два молодца нетрадиционной ориентации. И к ужасу обитателей дач утонули у них на глазах в местном водоеме. Мало того: стали являться по ночам в виде скелетов, да еще как: «сам собой в двенадцать часов выплыл плотик на середину, и на этом плотике вдруг появились два печально обнимающиеся скелета, тихонько поющие песню «Не надо печалиться, вся жизнь впереди». Вот так-то!.. Пробовали отпугивать, кричать «Кыш», стреляли из двустволки – ничего не помогало. Скелеты, правда, не всегда были видны, но уж плотик-то точно сам-собой ездил, а вопли, пенье, жалобы, хриплые клятвы, чмокающие поцелуи и мольбы раздавались по ночам ПОСТОЯННО!». В итоге дачный поселок, по сути, прекратил свое существование… Классическая история о встрече с «другим», закончившейся полным провалом. То, что в роли «другого» выступают люди иной сексуальной ориентации – это, конечно, своего рода социальное предвидение автора. Важны, как обычно, детали – привилегированный характер дачного поселка (в котором живут и физики, и деятели искусств, и спекулянты, и отставники – не из ГБ ли?). Нам их не жалко, так им, пусть их хоть кто-то проучит...
Рассказ «Голубая флейта» повествует о том, как два образцовых представителя советской молодежи, прямо как с плаката (их благостному облику противоречат дикие, нарочито экзотические фамилии Хареглазова и Пырсиков) страдают в браке от собственной сексуальной неосведомленности. Но визит к ленинградскому профессору делает свое дело, и жизнь их налаживается. Комический эффект достигается по законам соц-арта: разговор о проблемах сексуальной совместимости ведется в необычном для этой темы приподнято-возвышенном тоне – который в какой-то момент сменяется настоящей лирикой. Например, в момент первой близости после визита к профессору – прямо на ленинградском мосту.
«А он вдруг в беспамятстве обхватил ее, потому что мелькнула где-то в небесах лисья морда профессора, и с хрустом поцеловал, и вдруг резко развернул её, и она мертвой хваткой вцепилась в чугунные перила моста, слушая его прерывистое дыхание. И вдруг – белый свет сначала померк в её глазах, а потом разгорелся, и – зеленая вспышка, зеленые вспышки в такт его движениям, и сладкий стал свет на воде, будто кто-то шёл по воде и от него стал свет, и свет нарастал от того, кто шёл по воде, а потом – атомный взрыв света. Ослепительный свет взорвался и поглотил всё живое вокруг. Он взрывался больно и блаженно. Он взрывался блаженно-о...
– О-о-о, – сказала она.
– Что? – хрипло спросил он.
– О-о-о, – говорила она.
– Что? – спрашивал он. Она оглядывалась, она оглядывалась и всё ловила, ловила воздух открытым ртом.
– Что? Что? – всё спрашивал и спрашивал он. – О-о-о, милый, я люблю тебя, – наконец сказала она».
Завершается рассказ (финальный в подборке – думаем, неспроста) своего рода кредо автора. Понятно, он снимает свою маску не полностью, и верить всему, что говорится здесь от первого лица нельзя, однако и не поверить сложно.
«А я думал о том, дорогой друг, я думал о том, что вот мы смотрим на мир и мы не знаем – что? где? как? Вот, например, вроде бы гнусная эта, вышеприведенная история, что она – циничная обывательщина или наоборот – светла, добра, свята? А, может быть, и действительно всё это вместе? И добро, и зло, и гнусь, и святость, и... и голубая флейта? Может быть, действительно всё это вместе? Может, это и есть вся полнота мира?».
«Полнота мира» – без идеологических и прочих насильственных изъятий; без регламентирования предписаниями и законами – вот к чему стремились тогдашние герои Евгения Попова. И он вместе с ними.
В общем, и в литературном плане альманах для нашего героя был очень значим. Без выхода к читателю настоящему писателю никак нельзя!
Говорит Евгений Попов
Если бы не «МетрОполь», мне рано или поздно все равно пришлось бы печататься на Западе. Ведь это не то шизофрения, не то паранойя, когда тебя не печатают, когда ты берешь слева чистые листы бумаги, исписываешь их и кладешь справа. И – всё! Безо всякого движения! Результата! Отклика! И так годами, десятилетиями… сколько это могло продолжаться? Я для сохранения своего душевного здоровья участвовал в альманахе «МетрОполь». И думаю, что многие из моих товарищей – тоже. Включая и Василия Павловича. Я уже рассказывал, какое было первоначальное отношение к «МетрОполю» у эмигрантов на Западе, но ведь и здесь «круги андеграунда» иногда ехидно именовали его «диссидентским “Огоньком”», то есть изданием на потребу.
Продолжение следует…