Все новости
ПРОЗА
29 Января 2023, 17:00

Иван Запрягай

Запрягай – не фамилия, прозвище. Простое деревенское прозвище. Как говорится, «что ни город – то норов, что ни деревня – то обычай». По милости такого треклятого обычая и получил еще тринадцатилетним мальчишкой Ванька Кулик вторую, не паспортную фамилию – Запрягай. И в двадцать лет, и в тридцать, и в сорок был он Иван Запрягай, детей его звали Запрягаевыми, жену Запрягаиха. Брось Иван все, скройся на краю земли, куда Макар телят не гонял, все одно и туда молва людская докатится, что Иван Кулик, уроженец деревни Тюрюшля, есть никто иной, как Иван Запрягай. В общем, «как поплыл, так и прослыл».

А «поплыл» он по жизни так. Отец в конце сорок четвертого с фронта шибко калеченным вернулся, долго не жил. День Победы Ванькина семья – мать и он с двумя младшими сестренкам – без отца встретила. Порадовались со всеми за большую, долгожданную Победу, погоревали, поскорбили за умершего отца – а жить-то дальше надо. А как жить? Мать за военные годы так изработалась – краше в гроб кладут. Отца ждала, тем и держалась…

Посмотрел Ванька с горечью и болью в сердце на глубоко запавшие, потухшие материнские глаза, решительно сдернул с гвоздя отцовский солдатский треух с темным, вдавленным следом от звездочки – и в контору колхоза направился. Он теперь за старшего, он голова, ему и решать, как дальше быть. Перед конторой оробел, замялся. Председателем была тетка Лиза, женщина резкая, с характером, голос у нее был зычный – миноносцем командовать, да и только.

«Вспомнит, – подумалось Ваньке, – как в том году я колхозную картоху выкапывал и объездчику попался, да и турнет в шею, места не даст».

Но, поправив отцовский треух, хотя на дворе июнь и солнце до одурения шпарит, дверь в правление решительно открыл. Батьковский треух будто смелости придал.

В конторе двое, председательша да бухгалтер безногий. На скрип двери тетка Лиза голову от стола с бумагами подняла и удивленно белесыми крыльями бровей передернула, бухгалтер костяшками счетов стучать перестал и тоже на Ваньку уставился.

– Тебе чего? – громко спросила председательша.

Бухгалтер с треском листик из газеты на самокрутку оторвал, а Ванька стоит – не то что слово сказать, дыхнуть боится. Вся беда в том, что чувствует, как у него уши под тяжестью шапки сгибаются – того и гляди сорвется с ушей шапка и накроет по самые плечи. И вместо серьезного, делового разговора один клоунский конфуз выйдет. Но смекнул ко времени, сдернул порывисто шапку, со лба от напряжения капля пота на нос потянулись и несолидно на кончике повисла. Шмыгнул Ванька носом и растер ее рукавом рубахи по щеке.

– Ты… Вы, Лизавета Петровна, на работу меня пристройте, есть дома нечего, а маманя совсем хворая, – выдохнул это разом и затоптался у порога нетерпеливо.

Тетка Лиза долго и как-то виновато на него посмотрела, нижнюю губу зубами защемив:

– А годков-то тебе сколько, атаман?

– Пятнадцать, – не моргнув глазом соврал Ванька, он был готов к подобному вопросу.

– Брехун, – скорбно улыбнулась тетка Лиза, – будто мне не знать, сколько тебе, сморчку, лет. Чай, с моим Петькой в одном классе учишься.

Ванька опять шмыгнул носом:

– Вы не смотрите, Лизавета Петровна, что я видом хлюпкий, я ого-го какой сильный, как трактор.

– Как трактор, – повторила тетка Лиза, отрешенно смотря в окно.

Вышла из-за стола – высокая, мосластая, подошла к бухгалтеру:

– Ну что, Семеныч, с этим силачом делать будем?

Бухгалтер непотушенную цигарку в банку из-под консервов бросил, на стуле всем корпусом заелозил:

– Чертов фриц понаделал делов, а тут… А может, мы его учиться пошлем – ну, например, на счетовода или на пчеловода, а?

– Не, не поеду, – категорично обрубил фантазию бухгалтера Ванька и шапкой протестующе махнул, – мне семью харчевать надо, за коровой приглядывать.

Председательша помусолила языком маленький карандашик и на бумажке что-то стала писать. Ванька поближе подошел.

Протягивая сложенный вдвое тетрадочный лист, сказала:

– Сейчас пойдешь к завхозу, пуд муки ржаной получишь, это тебе будет как аванец, а уж больше, извини, – руками развела, – дать нечего.

Ванька в ее голосе услышал неприкрытое огорчение.

– Работать, – привстала и через Ванькину голову бросила бухгалтеру,– запиши его с завтрашнего дня помощником конюха.

Ванька из конторы как на крыльях вылетел, бежал по деревне, земли под собой не чуя. «Это ж надо, какой фарт, пуд муки и место!» – восторженно думал он. Теперь он для семьи добытчик, вот мать обрадуется-то!

К удивлению Ваньки, мать, выслушав его сбивчивый рассказ, заплакала, уткнувшись лицом в передник. Не понимая слез матери, дружно, на одной ноте, заголосили сестренки.

Ванька, обескураженно застывший возле матери, вдруг неожиданно понял и ее слезы, и ее боль, не в силах сдержаться, обнял ее рано поседевшую голову и тоже зарыдал.

…На конюшню Ванька пришел рано, до петухов. В сторожке разбуженный Ванькиным приходом конюх, дядька Степан, свесив с дощатых нар босые ноги, долго и очумело пялился на Ваньку, неистово зевая и не в силах понять, чего же малец хочет. А Ванька в который раз сбивчиво и бестолково пытался объяснить, зачем он здесь. Когда до затуманенного сном конюха наконец дошел смысл раннего визита парнишки, то он минут пять, мешая украинские слова с русскими, костерил Ваньку отборной бранью.

– Чи, хлопец, ты скаженный? Чи февраль? Ты побачь, скильки годин! – ревел он.

И с неожиданным для грузного тела проворством соскочил с нар, схватил порывисто со стола фонарь «летучую мышь», другой рукой ухватил Ваньку за плечо и поволок к тикавшим в углу ходикам.

– Ну, гляделки протри, – тыкал он фонарем в висевшие на стене ходики и сам крикливо по слогам отвечал, – три хвилыны чатвертого! Эх ты, патривот трудового хронту.

Он поставил на стол фонарь, и забесновались по стенам тени, большая – конюха, маленькая, взъерошенная, – Ванькина.

Конюх залез на нары, сел по-турецки, свернул самокрутку и стал курить, без былой озлобленности, а больше с удивлением поглядывая на Ваньку.

На некоторое время в сторожке зависла тишина, только было слышно, как мерно тикают старенькие ходики, да сверчок цвиркает в унисон за голландкой. Как волчий глаз, вспыхивала цигарка.

– Совсем никудышный табак, – просто так, для разговора, сказал миролюбиво дядька Степан, – коней давеча ввечеру поил, вот кисет и замочил.

– Я завтра вам принесу, – торопливо сказал Ванька и пояснил для того, чтобы дядька не подумал плохого, – тятька по весне помер, а табак без надобности лежит.

– Табачок – это хорошо, – прогудел конюх, – а зовут-то тебя как?

– Маманя и сестрички все больше Ваняткой кличут, робяты – Ванькой.

– Ты вот шо, Ванятка, бери за голландкой кожушок старый и лягай, подремлем годину, – укладываясь на нары, пробухтел конюх.

Ванька понял, что обида дядьки Степы улеглась, и, расстилая на лавке кожушок, облегченно вздохнул.

Первый трудовой день был для Ванюшки сущим адом: «Ванятка, воды коням плесни; Ванятка, пособи бригадиру коня запрячь; Ванятка, идем карду прибирать…». И так, почитай, до самой темени – Ванятка туда, Ванятка сюда…

Приплелся он домой, ног под собой не чуя. А послезавтра снова на работу. Но со временем пообвыкся, а там все пошло как по маслу, даже нравиться стало. День-деньской подле коней торчал и глаз с их не сводил – даже ночью кони сниться стали. И все разговоры – только о лошадях.

Была у Ваньки с детства в привычке забава одна: любил из глины фигурки всякие сотворять. К примеру, домик игрушечный слепит, или утку-свистульку, или еще чего, так – баловство ради забавы. А тут стал поголовно одних коней лепить и из чурочек вырезать. Конь у него завсегда получался в труде – с санями, или с телегой на косогор тяжело поднимается…

Свое увлечение и на рабочее место перенес. Благо глина рядом, воды – целая речка, свободное время – нет-нет да выкроит: лепи хоть до посинения! И Ванька лепил.

Дядька Степан смотрел на его забаву, только в усы ухмылялся, а раз не выдержал и присоветовал нравоучительно:

– Шо по-пустому время тратишь, лучше бы крынки-миски какие изделал, матка бы у городе продала – вот вам и прибыток в хату. Погодь, вот я тебе гончарный круг сроблю.

И свое слово сдержал. Теперь Ванька день-деньской гонял круг и лепил крынки, миски и разную другую посуду. Товар оказался ходовой и спросом на базаре пользовался немалым.

Спасибо дядьке Степану, он же и обжигу обучил. Мастеровой был человек, дотошный до невозможности, а сердцем отходчивый и добрый.

Пока он на войне был, под Киевом всю семью его извели немцы. Плакал – сынка особливо было жалко, ведь совсем махоньким был. Но и его порешили изверги, фашисты проклятущие. После войны Степан не домой поехал – боялся, что сам с собой что-нибудь сотворит, – а прижился на Урале, в деревне Тюрюшля. Так и жил при конях, зла ни кому не творил, всегда был светел и улыбчив, но глаза грустью подернуты. Таким он Ваньке и запомнился. А как-то по весне убили Степана лихоимцы. Злодеев вскорости словили – ими оказались трое цыган, позарившихся на добрую лошадь. Судили, двоим дали «вышку», одному – пятнадцать лет, за соучастие. А деревенским осталась память о добром человеке, Степане Григорьевиче Кошке, полном кавалере ордена Славы…

А тут вскорости и мать Ваньки померла. Правду люди говорят: приходит беда, отворяй ворота. Мать померла тихо – с вечера умылась, надела беленький платочек, поцеловав всех на сон грядущий, сказала, как прощаясь: «Пойду я». И ушла…

И остался Ванька один. Нет, люди вокруг были, были сестры – но только с уходом дорогих ему людей, отца и матери, как бы кусочки живой плоти оторвали от сердца…

…В военкомате доктор, который проверял Ваньку для службы в армии, записал: «К службе негоден по причине сердечной недостаточности». И остался Ванька в родной деревне, при конюшне.

Забросил напрочь все плошки и миски и принялся ваять, как прежде, лошадей. Срубил баню новую, а старую под мастерскую оборудовал. В ней и дневал, и ночевал, корпя над очередным произведением. Раз приносит и показывает сестрам – они уж совсем заневестились, того и гляди, в чужой дом уйдут – свою очередную поделку: мужик в полушубке коня норовистого в сани запрягает. Вроде бы, ничего особенного, игрушка – она и есть игрушка, хотя и красивая. А он не унимается и все сестер пытает:

– Ну, похож? Смотрите лучше, похож?

– На кого похож-то? – взмолились те.

– На дядьку Степана! Что, главного и не приметили?

Те присмотрелись и согласились: вроде, и вправду похож.

Иван бережно отнес свою работу в передний угол, под божницу.

– Я еще маменьку изделаю, как она конюшонка поит.

Его уж тогда во всю Запрягаем звали. А пошло-то все с чего? Председателем после тетки Лизы стал присланный из города мужик – не деревенский, но башковитый. И вот однажды он принял на работу ветфельдшера, молодого парня. Тот первое время ходил в галстуке, в штиблетах, говорил всем «Вы». А через месяц запил, как последний забулдыга, и куда весь форс его делся! Придет с утра на конюшню, от самого самогонкой прет за версту, какой тут запрячь или распрячь – и разговора об этом нет, вот он и горланит на всю конюшню:

– Ванька, запрягай!

С его пьяного языка это прозвище и прилипло к Ивану. Правда, ненадолго задержался в ихней деревне «скотина дохтор», вскорости поперли его с места, а Ванькино прозвище приклеилось намертво. Ванька первое время психовал, ругался, порой дело и до драки доходило, а злые языки за спиной все одно шептали: «Запрягай».

Бывало, идет Ванька по деревенской улице, никому ничего плохого не говорит, а тут малый навстречу, увидит Ваньку, да как заблажит на всю улицу голосом несусветным: «Ванька Запряга-а-ай!» – и припустится бежать прочь. Ванька вначале и бегал, и догонял, и по ушам давал – но все напрасно.

Дядька Степан еще живой был, прознал он про это дело, подсел раз к Ваньке на солому на карде и говорит, попыхивая цигаркой:

– Я смотрю, ты совсем дерганный стал. Отчего это? Может, в хате какая беда стряслась?

Ванька и поведал все как на духу:

– Задразнили меня, дядька Степан. Как «скотина дохтор» назвал «Ванька Запрягай», так все теперь и зовут, будто у меня фамилии нет.

И носом обиженно шмыгнул. Тоже привычка была.

Дядька Степан в усы ухмыльнулся:

– Эх ты, бедолага, разве можно обижаться на работное прозвище? Они ведь не со зла. Просто так им удобней запомнить тебя, а человека запоминают по его труду. А ты и есть лошадиных дел мастер, а значит, Запрягаев. Раньше по труду-то фамилии давали. А ты сердишься. Не серчай на людей…

Ванька с того памятного дня полностью успокоился, перестал горячиться и придумывать кары обидчикам. Когда кто-либо из сельчан обращался к нему «Запрягай», он стал ровно, бесстрастно откликаться. И со временем это даже вошло в норму.

Шли годы. Ванька женился – правда, любви и в помине не было. Но он сделал все как положено, потому что время подошло. А любил-то он другую – рыжую и веселую Валю-Валюшеньку. Но даже не сватался к ней – как-то в январскую стужу она замерзла по дороге, возвращаясь из райцентра, где работала парикмахером.

Иван с того дня потемнел, осунулся лицом и замкнулся: сильно смерть Валюши переживал. На людях ничего, держался, а уйдет на смену – и китайским болванчиком целый день просидит. Безучастным во всем стал, одними своими поделками и жил, достал липовый чурбачок и стал ножом фигурку Валюши вырезать. Получилось сходство поразительное: несет Валюша воду в ведре, ветерок как бы платьем играет, а она веселая-веселая. Это была единственная работа Ваньки, где не было ни коня, ни жеребенка. Со временем боль притупилась, улеглась, но осталось одно – стал молчаливым. Он и раньше-то большим говоруном не был, а тут совсем сделался как лесной пень. Слова не вытянешь.

…Но как только родился третий ребенок – девочка, – Ивана как подменили. Сам назвал Валюшей, сам в сельсовет носил, сам в церковь в райцентре возил. Все только сам – души он в дочке не чаял. Как только Валюше исполнилось три года, он стал брать дочурку и на конюшню, и в ночное – да куда бы ни пошел, за ним всегда Валюша, как хвостик.

– Запрягай усладу бесноватой душе нашел, – смеялись соседи.

С рождением Валюши Иван прежним делом занялся, стал лепить крынки да миски, а Матрена – на базар их возить. Столько лет от войны прошло, а товар, как и прежде, спросом пользовался. Не раз дядьку Степана Ванька добрым словом вспоминал…

Однажды, под выходные дни, жена в райцентре крынки и плошки продавать собралась и две или три Ивановы игрушки-поделки сунула – пускай их Валюша продает. У нее, может, рука легкая – вдруг какой дурак и позарится на эту дребедень?

Когда вернулись, у нее на лице было столько удивления, что хоть бери и в миску складывай.

– Понимаешь, – начала докладывать она Ивану, – приехали двое на черной «Волге», представительные такие, в шляпах, подошли к Валюше, взяли твои безделушки и давай нахваливать. Говорят странно, как не по-русски. Потом тот, что пожилой, обращается ко мне:

– Это кто сделал?

Я отвечаю:

– Муж мой, Иван Васильевич Кулик, из деревни Тюрюшля.

– Скажите, – говорит, – своему мужу, что он очень одаренный человек, большой скульптор, и еще скажите свой адрес, мы обязательно приедем на днях, я профессор института культуры Семипалатин, а это художник, преподаватель Цыбин.

– Не безмозглые ли, из-за каких-то кусков глины – и попрутся за семь верст киселя хлебать! Ну, дурачье, да и только! В городе такие статуэтки можно купить – закачаешься! А тут… Да я на них, на твои статуэтки, плюнула бы да растерла.

Иван ел щи и молчал, изредка бросая косой взгляд на стол, где стояла скульптура дядьки Степана, запрягающего бойкого рысака.

– Мамань, они же нам деньги заплатили, – встряла Валюшка.

– Коняшек-то взяли? – нарушил молчанье Иван и отложил ложку.

– Как миленькие, – затараторила Матрена, – такие большущие деньги отвалили! Я Валюшке на них обнову купила, вон, видишь – сандалии. Покажи папе сандалии!

Дочь форсисто вытянула ножку:

– Новенькие!

А через пару недель, в аккурат под пасху, и городские «гости» заявились – на черной «Волге» и все такие важные. Иван аж оробел вначале. Но они оказались незаносчивые, расспросили, как готовятся к посевной, как ребята учатся, не озорничают ли.

Иван поначалу отвечал на вопросы несколько скованно, теряясь в догадках – за каким лядом они приперлись?

– Старшенький учится в райцентре на тракториста. Степан – он средний – в школе, а Валюшенька, младшенькая, сейчас с подружками играет. К слову сказать, ребята у нас хорошие, небалованные…

Высокий седой мужчина сказал:

– Мы, собственно, вот по какому вопросу… Прослышали, что вы самобытным творчеством занимаетесь, вот и приехали, так сказать, ваши работы оценить. Покажете?

Иван вытер о штанины вспотевшие ладони:

– Отчего ж не показать, покажем.

И повел приезжих в мастерскую. Войдя, зажег свет, и гости оцепенели от увиденного. На полках, которые шли от потолка до самого пола, сплошь стояли фигурки лошадей: вот лошадь и мужичок пашут плугом землю, вот лошадь, управляемая мальчишкой, везет воз сена, вот табун лошадей на выпасе… Все фигурки сделаны из дерева или обожженной глины.

Профессор, не говоря ни слова, восторженно разглядывал, переходя от полки к полке, брал в руки ту или иную фигурку и подолгу любовался ею, держа в вытянутой руке.

– Да, брат Цыбин, – прищурившись, заговорил он. – Русь самородными талантами не иссякла! А вам с вашим дохлым пессимизмом лучше стоит удавиться.

И как-то радостно засмеялся. То ли обрадовался, что Цыбин удавится, то ли, что Русь самородками богата, – Иван так и не понял.

Молодая беловолосая девушка, приехавшая вместе с ними, скромно щелкала фотоаппаратом со вспышкой, а Иван стоял и моргал глазами: то ли от вспышек света, то ли от удовольствия. Как же, сам профессор его работы расхваливает! Видать, хороши! Профессор-то врать не станет.

– Иван Васильевич, – обратился как-то просительно к Ивану профессор, – упаковывайте свои произведения, да поедем в область на выставку народных промыслов, она начинается послезавтра и по стечению для вас приятных обстоятельств открывается в Манеже. Вы знаете, что такое Манеж?

– Как – послезавтра? – опешил Иван. – Мне завтра на смену.

– Со сменой решим, – весомо обнадежил профессор.

Матрена на слова Ивана о поездке в город начала скандалить:

– Тут работы непочатый край, а он в город – погремушками хвастать! Никуда не поедешь – и все тут.

Художник Цыбин стал гладить отечески Матрену по плечам и увещевать вкрадчивым голосом:

– Да что вы, гражданка, тревожитесь? Через два дня он вернется и, наверняка, еще кучу денег привезет. Работы его – или, как вы их называете, погремушки – непременно купят.

Цыбин как догадывался, что слово «деньги» на Матрену действуют похлеще гипноза, и она, скрепя сердце, принялась за сборы Ивана.

Мужики поехали на «Волге» в правление колхоза, а женщины – Матрена с девушкой-фотографом – принялись укладывать поделки Ивана в ящик и корзины, обкладывать их соломой и ветошью.

В правлении профессор достал из папки бумагу с гербовой печатью, записал в нее фамилию и имя Ивана и, постучавшись, вошел в кабинет председателя колхоза.

– Не отпустит, – обреченно и уверенно выдохнул Иван.

Вскоре открылась дверь и вышел профессор, за ним – председатель Митикин.

– Отпускаю я тебя. Не знал, что в тебе такие таланты зарыты, не знал… Но ко вторнику – чтоб как штык был на конюшне!

Потом, когда уже поручкались на прощанье, сказал недвусмысленно:

– Это хорошо, что от нашего колхоза в область едешь, это колхозу плюс. А насчет твоих самобытных работ мы еще поговорим – для клуба кое-что сделать надо… Ну, как говорится, с Богом, Иван Васильевич.

И еще раз пожал руку.

Иван обомлел от подобных речей председателя. Первый раз за всю жизнь назвали Иван Васильевичем, и кто – сам председатель колхоза! Раньше-то все Запрягай да Запрягай, уж оскомину набило.

Иван до самого дома ехал со светлой улыбкой на лице и не слушал, что говорил ему профессор. Дома за обедом, после того как пропустили по рюмочке за доброе начало, Иван закинул бередящий его душу вопрос:

– А можно мне дочурку, Валюшу, с собой взять? Она махонькая, на одной кровати уместимся.

Профессор пожал плечами:

– Берите, отчего же не взять. Лишь бы вам помехой не была.

– Не, какая ж она помеха, – ероша Валюше волосы, довольно прогудел Иван.

Потом, когда уже садились в машину, Матрена исподтишка сунула ему деньги:

– Смотри не потеряй, может, холодильник попадется, али еще чего… Только спрячь лучше.

Иван поморщился, но все же спрятал деньги в потайной кармашек:

– Ну ладно, чего там…

И «Волга», объезжая ямы, плавно запылила в сторону райцентра.

…Через день, под вечер, Матрена с сыном сидела и смотрела телевизор, втайне надеясь увидеть Ивана и Валюшу. И вдруг дикторша сказала:

– Сейчас наш корреспондент представит выставку народного творчества, которая идет на Манеже…

Стали показывать поделки народных умельцев – какие-то расписные сани, вышитые полотенца, точеные прялки, лапти, игрушки из соломы… и поделки Ивана. Молодой, но с глубокими залысинами корреспондент говорил:

– Вы видите лепные работы самобытного художника Ивана Васильевича Кулика из деревни Тюрюшля. Работы выполнены с большим душевным подъемом, с ноткой любви к лошадям, к которым Иван Васильевич питает особые чувства, о которых он расскажет нам сам…

Иван в телевизоре был намного красивше, чем в повседневной жизни, – это Матрена с удовольствием отметила сразу. Он стоял возле большой какой-то скульптуры лошади в простеньком костюмчике в полосочку и в помятой кепке и каким-то виноватым голосом отвечал корреспонденту:

– Дык я сызмальства… Тятька с маманькой в поле уйдут, а я давай из глины лошадок лепить…

Тут кадры с Иваном сменились, опять принялись показывать его работы, а потом переключились на совсем другие поделки…

…Подошел художник Цыбин с каким-то толстым мужиком.

– Вот, – сказал Цыбин, – это и есть Иван Васильевич Кулик, автор понравившихся вам работ. А это директор Манежа, Сергей Петрович Королев, – официальным тоном представил Ивану толстого мужика.

– Я думаю, мы с тобой договоримся, – начал Королев.

– О чем? – опешил Иван.

– Мы тут при ипподроме надумали музей лошади открыть…

– Дак открывайте… Дело хорошее.

– Работы он твои закупить хочет, – неожиданно встрял в разговор Цыбин.

– В общем, так. Даю коня-трехлетку, не скакуна, конечно, но работного коня с бричкой, и тридцать тысяч поверх. Ну как?

У Ивана волосы под фуражкой зашевелились, ладони вспотели, он начал было мямлить, но опять перебил Цыбин.

– Ну и скряга ты, Сергей Петрович! Тридцать тысяч! Да разве это цена этим чудо-конькам? Человек над ними тридцать лет корпел, а ты… Тридцать тысяч…

– Сколько вы хотите? – снимая шляпу и обмахиваясь ею, сдавленно поинтересовался Королев.

– Пятьдесят и не копейкой меньше, – отрубил Цыбин и подмигнул Ивану.

Иван испуганно затряс головой.

– Черт с вами, жулье. Христа на вас нету, – Королев обиженно зашагал в сторону ипподрома, где располагались конюшни. – Ты коня будешь выбирать?

– Иди-иди, – поторопил Цыбин растерявшегося Ивана и весело добавил: – Не забудь, с тебя стол за торги!

От показанных коней у Ивана закружилась голова. Он долго не мог выбрать, но наконец остановился на резвом коне в яблоках:

– Веселый конек, ох и веселый!

…Когда на следующее утро выехали с Валюшей домой, Иван все не мог налюбоваться лошадью. Ход резвый, а какая стать! Игрушка, а не конь!

Валюша в новом сарафане и новой косыночке сидела в передке «бестарки», кукольно понукая лошадь, Иван сидел во хмелю возле холодильника и иностранного телевизора и все никак не мог поверить, что все это – его.

«И за что? – поминутно задавал себе один и тот же вопрос. – За то, что мне самому нравилось? И за это мне отвалили целое состояние! Вот подфартило так подфартило! Это должно быть какой-то хороший сон, в жизни же так не может быть».

– Валюш, к вечеру до райцентра доберемся, в СПТУ заедем к Ваське? – спросил он у дочери.

Вдруг защемило сердце, в глазах помутилось, он сунул руку в карман, но валидола там не было, он остался в старом пиджачке, хотел сказать Валюшке, чтоб достала, но в глазах вдруг разом все померкло…

…Хоронили его всем селом. Иван лежал в гробу в костюме, при галстуке, а лицо светлое – словно прилег отдохнуть после трудов праведных. Такое, как бывает только у человека, успевшего сделать все земные дела.

На памятнике написали: «Здесь покоится Кулик Иван Васильевич – художник».

А кто-то гвоздиком ниже нацарапал: «Иван Запрягай».

Автор:Валерий КОВАЛЕНКО
Читайте нас: