«Дурочка! – говорю я ей. – Ведь сердцу моему слишком жарко. Ну, не хочешь ли ты сварить его вкрутую?!» Она презрительно фыркает и обволакивает сердце маленьким пушистым тельцем.
Эта серая мышь не любит некоторых моих друзей, слова, имена, даже названия некоторых городов приводят подчас ее в неудержимую ярость, и она перебирает, перебирает своими острыми коготками…
«Мне больно!» – кричу я ей, и тогда моя мучительница плачет и холодные слезки валокординовые кап-кап-капают… и мне становится неловко. Ведь она любит меня, черт возьми! Возможно. Да и могу ли я быть столь жестоким к ней?
А сегодня выяснилось, что она жутко ревнива. Правда, правда! Она ревнует меня ко всем женщинам старше 6-ти лет.
«Глупенькая мышка, – шепчу я ей. – Ну что ты переживаешь? Ведь уже никто из всех этих женщин не будет так близок ко мне, как ты, гордый зверек, живущий в сердце моем!»
И она засыпает. Ей некуда торопиться. Она знает – мы теперь будем до самой смерти. И тогда мышка покинет меня и уйдет к другому. А может быть, и нет? Может, они умирают вместе с нами и как наложницы за фараоном последуют за нами в Горние Сады? Да и кто знает, куда уходят мыши после нашей смерти.
«Дети! – говорила воспитательница – Запомните, в Советском Союзе у детей счастливое детство. У них самые лучшие в мире игрушки. Они весело играют, купаются в море, загорают.
В Советском Союзе дети постоянно окружены любовью со стороны взрослого населения. И взрослые приносят детям великолепные подарки, фрукты, конфеты…»
Вовочка захлюпал носом и ткнулся в упругие коленки воспитательницы: «Тетя Вера! А когда наступит Советский Союз?»
«Не знаю, дети» – растерянно вздохнула воспитательница. «Когда-нибудь да и наступит. Если и не при нас, то вы доживете, ну а не вы, так дети ваши» – добавила она и спохватилась: «Дети, дети! А теперь спать. Ну-ка в кроватки. Я кому сказала?! Спать! Всё – баиньки».
Каждый человек куда-то идет. Инженеры, фрезеровщики, учителя, дворники трясутся в троллейбусах или качаются, повиснув на поручне, в густо-заселенном голубом вагоне. Музыканты, поэты, карманники бредут по ночным улицам, нелепо вымахивая тайные знаки каждому попутному четырехколесному другу человечества. И все это только для того, чтобы дойти. До дома, до работы, до магазина, до тусовки, до ближайшего столба, наконец… Не надо улыбаться – у каждого своя мера, свой стакан.
Если цель слишком уж далека, человек едет на вокзал или аэропорт (если это «белый» человек, конечно), он покупает билет.
Если человеку просто некуда – он идет в зал ожидания. И там он пережидает свое бесцелье. Обычно, по невинности он надеется, что вдруг ба-бах! – и спустится к нему с небес, благоухая, сверкая блестками и мельтеша обильным своим присутствием, совсем новая, ничья еще, высокая-высокая цель. Несчастные они уроды, скажу я вам. Их можно узнать по потухшим взглядам и атавистической привычке облизываться безо всяких причин.
Таким и жить-то незачем, по моему мнению. Их надо просто и без эмоций убивать. И начинать надо с меня, родимого.
– Ох, ох, ох, ох: что ж я маленький не сдох?! – и под магнитофонный хрип – Н-на! Сволочь! Н-на, подстилка! – азартно, с осознанием себя Отечества героиней, прорывалась из рук оробелых мужчин спортивного вида оторва и забивала кедом 39-го размера очередной гол в солнышко молодой, расплывшейся у вокзального турникета, бабе.
– На! Дура, – весело, до хрипа.
– Брось ее, Ленка! ну ты же ухайдакаешь ее! – это мужской басок торговца пивком.
– Н-н-на! – и деловито присела рядом, как на прополке, приподняла разбитую репу. – Ведь ты – мать, дрянь! Ты посмотри, ребенок тебя боится! У-у-у, мразь. Приходила б и пила со своими кобелями одна! – и об асфальт, и за волосы, и с азартом.
Дидактический мужской голос торговца, оттаскивающего «спортсменку» вглубь торгового ряда:
– Ведь ребенок к маме своей идти не хочет, боится. Он даже не знает, где живет, только «Подмосковье» он и помнит, тварь ты поганая.
Из разбитых пьяных губ злое к пацану четырех лет:
– Иди сюда! Я сказала – сюда!
Мальчик весело играет в «я не хочу», хитро улыбаясь, прячется за шипящего дядю. А с заднего плана выходит на очередной разбег «спортсменка».
Вовочка: Мама, когда будешь рожать меня во второй раз, роди меня удавом. Пожалуйста.
Мама: Зачем это тебе?
Вовочка: Я буду разговаривать и шипеть.
Три красных будочки. Три бесплатных телефончика. У первого телефончика мальчики-зайчики, у второго – дядя с длинным носом, а у третьего телефончика – с ветвистыми рогами олень.
1-й телефон: Але! А Катю можно?
2-й телефон: Ну че ты лепишь? Не был я там.
З-й телефон: Катюш? (вкрадчиво) А ты че сёдня пьешь?
2-й телефон: (передразнивая) Где? – На бороде! Катрин, я те русским языком…
1-й телефон: Кать, это ты?
2-й телефон: (кипя и вздрагивая) Блин! Я русским…
3-й телефон: (уныло) Значит, сегодня ты вообще не пьешь?
1-й телефон: А это я, Ромка. Вот решил позвонить (гордо, сквозь хихикание друзей).
2-й телефон: (злорадно) Ладно, Катерина! Был – значит был. Щас туда и поеду – отмечусь. Всё! (хлоп телефонной трубкой наотмашь).
1-й телефон: (затаив дыхание) Как это ты меня узнала? А я че хотел позвонить – у нас училка заболела.
3-й телефон: Катюш? Ну, немножечко сухенького? И поесть чего, голодные мы ибо.
1-й телефон: (звеня восторгом) По матике! Да, первого урока не будет.
3-й телефон: Как это кто? Я, Дрюша и Вовик.
1-й телефон: Пошли. Здесь еще Мусик с Еникеевым.
3-й телефон: Да мы на немножечко, Катюш. Посидим, посвистим.
1-й телефон: К русскому точно поспеем. Витька вон билеты взял.
(Открывается дверь второго телефона. Нервно загулял по цифрам кругляк диска)
2-й телефон: (виновато) Ну ладно, Кать. Не был я честно… Я домой хочу в конце концов.
3-й телефон: Ну да? А че дома-то сидеть. Я с благоверной в ссоре, сковородки летают, ага – погода летная.
1-й телефон: Катя, встречаемся у Витькиного подъезда. Ну ладно.
2-й телефон: (укоризненно) Катрин?..
Я открываю сегодня холодильник, а из него выползает бо-о-ольшой и свежий, пахнущий травой и огурцом Голос. И мы одни в этой комнате: я и этот идиотский граммофон, обвивший мою люстру и орущий про то, как «камыш», про то, что «шумел» и «деревья гнулись».
И становится холодно. Мне. Слышали ли вы как поет зверь. Огромный зверь с миллионноруким и миллионноногим телом. И вспухает от рева его черными рубцами земля. И складываются дома как ворох ненужных карт. А испуганная земля проглатывает город. А слышали вы, как орут кошки. Бедные кошечки, которым ломают хребты металлические балки. Они орут, но Зверь их не слышит, ибо рыку его подвластны и звезды. И нет под Луной ничего кроме Голоса.
И я боюсь, что сейчас будет стук в мою дверь. И этот Стук мне скажет: «Трам-пам-пам, и что четвертый час ночи!» Но свежемороженный Голос, оказывается, не боится Стука. И правильно делает. Но он не боится и меня, а вот это уже неоправданно.
И я убиваю его и кладу в морозилку.
А вот и Стук. Пришел. Всё уже тихо: дома нет никто. Так что Стук, дружище, давай выпьем, и я не буду помнить за что ты меня отправил косить тайгу на спички.
Но нет. Это мог бы сказать мой Голос. Но я убил его.
На кухне обиженно фырчала сковородка, принужденная поджаривать на медленном огне «сальмонельную» яичницу.
Я излишне хотел быть и теперь был один. Я выплясывал у сковородки, в комнатушке. Прикрывшись полотном «Московского комсомольца», тоже лежал я. И, над магнитофонной лентой колдуя, вставлял ее в раскрытую пасть 203-й «Ноты» опять же я. И тот я, что был на кухне, кричал тому, что пытался за газеткой прикинуться ветошью, что спичек нет. И это означало, что и яичницы не будет. Но встревал я, подтаскивая очередной ворох катушек к «Ноте», если вывести формулу медленного горения из капли, которая камень точит, то к следующему обеду что-нибудь сварганим.
Мои «я» быстренько стряпали нужную формулу, и теперь поджидали следующего обеда. Честно говоря, когда был предыдущий обед, этого уже не помнил никто. Никто также не надеялся и на последующий обед, уж очень замедленным получился огонь. Но ждать было все же не в пример лучше, нежели вновь объединяться и совершать вылазки в логово грозного огромного зверя, человекоподобной массой разлившегося у моего окна, у моих дверей, вплоть до самого горизонта. Его когти давно уже копошились среди звезд, словно в тарелке с жирным пловом, и он с раннего утра и до позднего вечера сладострастно урчал во многие миллионы глоток. О, когда мы вновь слышали это урчание, то я, который у кухонной плиты, испуганно замирал, и даже яичница подавленно притихала.
Но нет. Это еще не было штурмом. Просто головы менялись местами. Некоторые опадали наземь словно волосы, а та голова, что вдруг становилась повыше, начинала горланить, и голос ее перекрывал всё, он был всем, и происходил из всего. И даже в наших комнатах невидимый радиопередатчик голосом Главного провозглашал курсы, выигрывал войны и заказывал музыку. Однажды наше «я» перерыло всю квартиру в поисках этого вражьего голоса, но так и не нашло. И именно тогда один из меня стал на бессменную вахту к «Ноте 203-1 Стерео» для бесперебойной подачи ленты к магнитофонному жерлу. И голос, расстреливаемый рок-н-роллами, умирал где-то в прихожей…
Но нет. Наличие голоса еще не было штурмом нашей хаты. Просто в звере происходил обмен веществ, и он, лишенный всякого чувства стыдливости, попукивал об этом из всех своих дыр и на весь белый свет. Но наше общее «я» все же знало, что это еще не штурм, что зверь еще спит. И мы спокойно могли бы поджидать своей трапезы. Могли, но все равно боялись. И это нас одиночило по всем трем комнаткам моей квартиры. И уж ни в коем разе мы не собирались вновь воссоединяться.
Да и яичница иногда все же фыркала и приближалась к обеду.
Вовочка: Мама, а горячая вода кончится?
Мама: Ну почему же? Закроем кран – водички не будет, а откроем – она снова пойдет.
Вовочка: Нет. Кончится.
Мама: Да почему, Вовочка?
Вовочка: Но ведь все кончается.
1987–1992 гг. Уфа – Москва.