Римма Романова – одна из представительниц консервативного типа традиционной, семейственно-родовой линии в русской поэзии. Это лирика ещё не индивидуализированного, родоплеменного сельского поэтического типа, а не поэта города. Как будто не было не то, чтобы Мандельштама-Пастернака-Ахматовой-Цветаевой в природе, но даже Есенина, его опыта сумасшедшей жизни в большом городе, попытки преодолеть некоторую, прекрасную по-своему, психологическую деревенскость, вместе с её бытовым природным ландшафтом. Здесь ещё родовая психика не позволяет вполне сложится новой индивидуальной личности поэта. Между двумя этими типами (личной и народной душой в одном человеке) нет роковой противоположности, как и между этногенезом и филогенезом в человеческой культуре её нет. Но почему-то род в человеке часто и до сих пор обычно подавляет личность человека, со всеми её особенностями в поэзии, с превращением родового начала на новых уже сугубо-индивидуальных открытиях и основаниях в настоящую лирическую метафизику. Яркий пример самостоятельного индивидуального и одновременно народного, вполне себе языкового, большого Стиля – Цветаева или Ахматова, Заболоцкий, Тарковский. Такая новая Человеческая Личность в поэзии, выросшая и оформившаяся на глубинной Народной Душе, но её превзошедшая, идущая далее самостоятельно, такая только Поэтическая Личность вбирает и целый Род в себя, в свою поэзию. Иначе развития поэтики было бы невозможно.
Именно вбирает, а не отрицает. Также и родовое начало в поэте не должно препятствовать превращению Ветхого Адама в Нового Адама, стиля природно-эпического в индивидуальную мифологию и стилистику.
А в случае женской лирики соответственно должно являться стихотворческое преображение Ветхой Евы – в Новую Жизнь, по типу хотя бы Данте Алигьери, но – Сегодня.
Только тогда мы, читатели, без потерь прошлых заслуг и достоинств Поэзии и мифотворчества получим радость Новых, Индивидуальных уже и столь же великих (и малых) открытий, а не вечное повторение родовых и бытовых форм, затёртое часто до личной невменяемости, пусть хотя бы и в образах нашей прекрасной природы (кто бы её оспаривал).
Есть две крайности: с одной стороны, иные современные верлибристы или манерные, чудные поэтки утратили чувство языка в целом, и единое представление о великой русской поэзии (зато подходящая одежда, экзотические наколки, причёска (её отсутствие) у них в порядке), с другой стороны, беззастенчивые в своей окаменелости консерваторки-консерваторы-реакционерки утратили (никогда не имели) чувство приключения самой истории, чувство современного и вечного творчества, никогда неостановимого насильственно и внешним образом теми, кто «не пущает» молодость и гениальность в поэзию.
Всё индивидуальное, особенное, глубоко-личностное и глубокое до этих последних также не доходит, как до манерных секуляризированных индивидов не доходит уже просто чувство родного русского языка в его реальном могуществе. Язык (который существует только в своей цельности) пижонки-модники подменяют любыми ультрасовременными, «умными» схемками-приёмчиками, убогими мемами и прочей милой для них дичью (из разных смежных областей в культуре). Всем, некогда их потрясшим по юности лети нежной незрелости ума, лично их некогда обескуражившим да так и не изжитым с возрастом, который почему-то остановился.
Понятно, что расти и развиваться творчески гораздо труднее, чем обслуживать одну и ту же свою песню и манеру письма.
Производство Прекрасного и Возвышенного адски трудно в настоящем, оригинальном стихотворении.
Иногда, читая уже не Римму, а иных деревенщиков, кажется, что это не наши предки-сельские жители не слезли с дерева первобытной Культуры (те-то как раз и слезли, создали великий эпос и фольклор, пословицы, поговорки всю идиоматику языка и прочее), а это иные из нас снова на него залезли и никогда не слезают. Всё норовят ввернуть в свои стихи что-то, как им кажется, эпическое, но идиоматически всегда проигрывающее истинному эпосу, тому же фольклору, автор которого народ–языкотворец, живший до метрополии, а не современный сельский житель.
Римма, это видно по её оригинальности в попытках создать собственную манеру письма, пыталась превзойти быт и привычные сельские виды (она даже иначе-грамматически их живописует: «Время неба синевы перед рассветом»), над которыми так принято пускать слезу в стиснутых отрядах, в суровых женских-мужских рядах, именно мелко и механически, по заёмному, вчуже, чувствующих Природу вообще. Ничего нового о ней сказать не умеющих, а старые, за давностью лет стёртые высказывания прекрасную Природу только портят, разумеется. Но они и этого не в силах почувствовать. Бедная Природа.
К чести поэтессы Риммы Романовой (человек она была замечательный, это вообще здесь не обсуждается) – ярким, именно индивидуальным началом в её поэтике могло бы послужить одно из лучших стихотворений самой же Риммы Романовой, написанное ею в больнице, в условиях трагических или травматических, когда Душа Человека видит вдруг всё по-своему и по-новому, как в первый раз. А не стадно, и по общей какой-то навязанной кем-то привычке, и, в силу инерции, стирающей проблеск, идущий из самой глубины Души, отчуждающей чуткое художественное сознание индивида. Тогда, наверное, вот как в больнице с Риммой Романовой, и прорезывается путём творческого филогенеза (вдруг вместившего и усвоившего культурный этногенез) духовное зрение Личности Человека, вместившей в себя и весь Род человеческий. Происходит перекрёстное опыление, так сказать.
Прекрасное стихотворение, в нём искренность, чувственная, смелая откровенность уже не женщины, но Художника слова. Привожу его строчки целиком:
Меня лечил студент из Замбии…
Жемчужно-бархатный такой!
Я помню, как сердечко замерло,
Когда склонился надо мной,
Копаясь в веночке иглой…
Боль отступала пред желанием
Коснуться дока иль куснуть…
Такое чудо небывалое!
Сегодня, видно, не уснуть.
На шее тёмной, где нет ворота,
Блеснула пробой цепь из золота.
То – состоятельности знак.
Наверно, так.
Ладошки – теплый мармелад…
Кровь не идет… И док не рад:
«Ах, эти бледные создания!
Никак не выполнить задания».
Анализ взять не удается.
Студент со мною расстается.
Его я пожалеть успела:
«И мамка с папкой далеко…».
Он поклонился мне легко.