Все новости
ВЕРНИСАЖ
27 Января 2020, 19:31

Последний старовер

Николай Александрович Пахомов – уфимский художник, ученик Тюлькина, долгие годы заведовал его Домом-музеем, под гостеприимной крышей которого собирались уфимские поэты, художники, музыканты. Я вспоминаю одну из множества соловьиных дуэлей – иначе говоря, это был айтыш, соревнование двух поэтов – и когда Стас Шалухин читал стихи о дожде – шел дождь, когда читал стихи о солнце – появлялось солнце. А Николай Александрович, замечательный художник и замечательный человек, создавал эту атмосферу. Как многое в жизни зависит оттого, кто говорит, кто делает дело. Вот «ушли» Пахомова из музея, и что же? Остались четыре стены на берегу, куда никто не ходит. А ведь какая была жизнь, о ней еще будут вспоминать и рассказывать! А пока давайте послушаем, что скажет нам Николай Александрович о городе, о времени, о людях.

Нижегородка
Мы жили в Нижегородке, на берегу реки. Я тогда не был городским человеком. Городских у нас вообще никого не было. Нам казалось, что мы живем в большой деревне, что это никакой не город.
В Нижегородке при мне еще половину сегодняшней территории занимало большое поле. По всему этому полю стояли длинные сараи с крышей, но без стен. Там сушились кирпичи. Там же был кирпичный завод, еще с дореволюционных времен. От него остались гигантские ямы, они наполнялись водой, и мы в них купались начиная с мая – там вода прогревалась быстрее, чем в Белой.
Откуда пошла Нижегородка
Главная улица Нижегородки, которая ее пересекает, называется Выгонная. То есть здесь когда-то был выгон, на котором пасли свой скот уфимцы.
И вот этот выгон стали осваивать староверы, крестьяне графа Шереметьева. Они занимались кожевенным и пимокатным делом, пришли сюда и стали здесь жить. Уфимцы, конечно, пытались с ними судиться, потому что стадо надо где-то пасти, но так ничего и не смогли с ними поделать.
На улицах Нехаева и Медицинской и жили эти староверы.
Недавно я нашел в Нижегородке храм староверов. Ну, это, конечно, молельная изба. Там висят иконы моих предков, перед которыми они молились.
Сейчас староверов в Уфе осталось только четыре человека. И то настоящих староверов только двое, а остальные так называемые оглашенные, еще только кандидаты, можно сказать. Самому старому староверу больше ста лет. Он живет один, все сам по хозяйству делает.
Староверчество – суровая религия. Так, как живут они – никто уже жить не сможет. Вот ты говоришь, музей там создать. Об этом даже нечего думать. Для них это смертный грех. Вообще мы для них – все равно что мертвые, потому что живем мы во в грехе.
Они столько лет жили рядом, а я этого не знал.
Сам я не старовер. У них все конкретно – если ты старовер, иди в монахи. А я к этому не готов. Если они умрут, то все погибнет, все пропадет.
Бабушка
Бабушка моя, Марфа Николаевна Пахомова была староверка. Ела она отдельно от нас, и только капусту, черный хлеб, пила квас из своей кружки. За сто лет прожила. Похоронена на Сергиевском кладбище.
Самое раннее воспоминание у меня связано с ней. У нее был такой двухэтажный маленький домик с полуподвальным первым этажом. И вот я помню – русская печь, стоит таз, в тазу сижу я и бабушка меня поливает теплой водой. Я это помню. Мне было три года.
Жулье
После войны все жулье, которое грабило Уфу, жило в Нижегородке. Это потому, что там, в бараках, селили всех этих вербованных, кого на север отправляли. Своих они не трогали, но в дом могли залезть, хотя в основном воровать ходили в Уфу.
Однажды и нас обворовали, хотя у нас ничего не было. Мы жили – мать, я, сестра и брат, у нас был свой домик. И вот я ночью проснулся оттого, что кто-то фонариком водит. Это и были грабители.
У нас на квартире жила женщина с ребенком, фронтовичка демобилизованная. Она услышала шум, вышла из-за печи и натолкнулась на грабителя. Она его не испугалась, а как даст ему! И у них началась драка. Сестра моя выбила окно, выскочила на улицу, стала звать на помощь, и воры убежали. Ничего у нас не пропало, только у жилицы нашей они стащили кожанку с вешалки.
Через много лет, когда я работал в музее имени Тюлькина, недалеко жил один человек. Ему было скучно, и он приходил ко мне играть в шахматы.
Спрашиваю его как-то, что он такой грустный, а он мне отвечает: «Да вот отсидеть пришлось». Я, говорит, был офицером, после войны вернулся с пистолетом, и жулье стало приглашать меня на дела. Я, говорит, и попался. Пришлось отсидеть.
Ну, я и спрашиваю его без задней мысли, где он промышлял.
– В Нижегородке, – отвечает он.
И тут я вспомнил его. Это он был тогда с пистолетом!
И он, видимо, тоже что-то вспомнил, и страшно перепугался. У него лицо вытянулось, и он замолчал.
Чувство
В то время у нас было одно чувство – жрать хотелось беспредельно. Когда мать рассказывала, что до войны можно было спокойно купить хлеб, я в это не верил. В русалок, домовых верил, а в это нет.
За хлебом приходилось стоять неделями. И спал в очереди, и все такое. И это чтобы получить 400 грамм хлеба. Голод был.
Летом
Летом мы пропадали на речке, рыбу ловили, варили, ели. Переплывешь на тот берег, и можно было набрать кислятку, дикий лук.
По реке тащили баржи. Мы придумали, как на них забираться. Надо было доплыть до буксира, а они были старые, еще с колесами, потом доплыть до каната, которым была привязана баржа, поднырнуть под баржу и плыть, глядя вверх. Как просвет появится – выныриваешь и хватаешься за руль – длинное бревно за баржой. Только так можно было забраться.
И вот мы, человек пятнадцать, плыли на этой барже до железнодорожного моста. Дальше плыть было нельзя – там охрана стояла. Они могли арестовать, могли стрелять.
Иногда на баржах попадались арбузы, огурцы. Мы их выбрасывали за борт, потом подбирали.
Плавать нам было легче, чем ходить. Мы плавали прямо в штанах и рубашках. Они у нас были выцветшие, серые.
Школа
В школу очень не хотелось ходить. После лета, после вольницы, и вдруг в школу. Ноги не идут, в одежде жарко, ботинки жмут.
Класса до седьмого я не учился, дурака валял. У меня был друг Вовка, он жил в бараках. Мать его уходила на работу, и мы там у него вытворяли, что хотели. Еще в кинотеар ходили, разносили афиши. Нас за это пускали потом в кино. Потом нас разоблачили, устроили головомойку.
С седьмого класса я уже учился. У нас был очень хороший учитель математики. Его фамилия была Хусаинов, Анатолий Хусаинович его звали. Он нам ничего не объяснял, ничего не говорил, он писал на доске, решал задачи, ошибки искал, и мы за ним это же делали. Все задачи учебника перерешали.
Я хорошо учился. Когда после школы пошел в техникум, на конструктора, у меня были такие знания, что я вовсе не ходил на занятия, а сдавал на отлично и хорошо.
Студия
Однажды я увидел объявление, что в Черниковке идет набор в студию художеств. Преподавал там Виктор Андреевич Позднов. А я уже окончил техникум, поработал, сходил в армию. И я записался в эту студию. Мне понравилось. Ходил всю зиму, а на следующий год открылось училище искусств. Я решил поступить. Пришел на вступительные экзамены. Надо было нарисовать натюрморт. А как рисовать – я не знал, не умел. Я же не имел абсолютно никаких навыков. И я этот букет начертил в проекции, я же был конструктор. Сделал изометрический чертеж, и получил пятерку. Мои работы понравились Мухамету Арсланову, и меня приняли на вечернее отделение. Мне тогда было 23 или 24 года.
Как один день
Все пять лет учебы для меня прошли как один день. Я знал, что это мое место, приходил каждый день к 9 утра и занимался до 11 вечера. Потом пешком шел домой, в Нижегородку. Никаких – ни выходных, ни праздников, ничего не знал. Я учился и на вечернем, и на дневном.
Зарабатывал я на жизнь халтурой. Она меня и сделала художником. Мы с товарищами шли в недалекий обком комсомола, он находился тогда на Советской площади, говорили – мы студенты, хотим подработать.
А они там сидят, им никуда не охота ездить, а деньги на командировки у них есть. И они посылали нас. Оплачивали нам дорогу, и мы приезжали на места официальными людьми.
Так мы узнали всю Башкирии, Я видел ее и зимой, и летом. Столько впечатлений, столько людей пришлось повидать. Сколько разговоров переговорено. Будучи туристом такого не увидишь.
Зарабатывали мы рублей двести-триста. Деньги кончались, и мы опять шли в обком.
Общение
Общался я только с художниками. Познакомился с Тюлькиным. Меня он не мог не заметить. Если у нас сдавали по три-четыре работы, то мои занимали всю стенку. Он и сказал – путь придет. И я пришел. И остался.
Он, Петя Храмов, Михаил Назаров – это самые интересные люди в моей жизни. Хотя интересных людей вокруг Тюлькина было много, они вокруг него собирались.
Что сказать про Александра Эрастовича? Это был человек ХIХ века – по поведению, по образованию, по манере говорить, по тому, как он себя вел.
Я вот прихожу к нему, а у него во дворе какой-то пожилой человек колет дрова. Ну, я же деревенский, не могу пройти мимо. Скидываю пиджак – давайте, я наколю.
А Тюлькин мне отвечает: «У него свое дело. У тебя свое. Ты пришел говорить – вот мы и будем с тобой говорить. А он будет колоть дрова».
Вот он такой был господин. Хотя совершенно не бытовой. Он даже не знал, что картошку хранят в подполе. Он говорит: «Коля, зачем ты картошку туда ссыпаешь? Ведь мыши заведутся!»
Хотя он и был барин, но богатств у него не было. Вот книги были. Он был воспитан на книге, помнил все, что когда-то прочитал. «Онегина» знал наизусть. Вообще все старые люди, которые к нему приходили, знали «Онегина» наизусть.
Феномен Тюлькина еще никто не разгадал. Он до сих пор загадка. И я его тоже не разгадал. С одной стороны он был очень грамотный, культурный, а с другой – очень наивный. В его работах очень многое от кубизма, от соединения с литературой. Есть у него работы прямо из книг, из Бунина, например. У него было необычное наивное восприятие натуры.
Политика
Тюлькин был асоциальным человеком. Он молчал о политике и нигде не работал, сидел дома, был страшный домосед. Вот его и не арестовали, я думаю.
Если сейчас спросить, где он родился, ведь никто не ответит. Он никому ничего не говорил. Тайна. И я понимаю, почему. Жил-то он в доме, где сейчас музей Худайбердина на Новомостовой, в полуподвале. А сам дом – это дом его жены. Его купили для их семьи. Но Тюлькины не успели там пожить, его занял Худайбердин, красный комиссар.
Они остались без квартиры, он стал преподавать рисование, и им дали жилье в доме, который стоял там, где теперь сад Аксакова. Потом уже они купили дом на Волновой и там жили до конца жизни.
Уфимская живопись
Вся уфимская живопись от Тюлькина пошла. До него живописи у нас не было. Хотя кружок любителей живописи был. Собирались, делали, копировали работы известных художников.
У них была библиотека, очень хорошая. Там были старинные книги, журналы. Она каким-то образом перешла к Тюлькину. Потом ее растащили те, кто приходил к Алесандру Эрастовичу.
Жизнь художников в те годы
Тюлькин писал свои работы дома, большинство художников тоже. И вдруг в 60-е годы стали давать мастерские. Начались встречи в мастерских, разговоры. А официальная жизнь текла на зональных выставках. Они проходили раз в четыре года, выставлялись там политические картины. Художника вызывали и спрашивали, что он сделает, на какую тему. За это платили вперед, и платили хорошо.
А художественная жизнь текла сама собой. Собирали в мастерских друзей, показывали им свои работы. Если им понравится – работа хорошая, если нет – значит, плохая. Друг другу не врали.
Компании у художников были разные. У Домашникова – импрессионисты.
Пантелеев, Назаров, Русских – кубисты. Судили друг друга по гамбургскому счету, ругались. Но что интересно, когда выпивали – об искусстве не говорили. Болтали о всяких мелочах и вели себя очень мирно.
А сейчас все оценки идут через галереи. Получается, если купили, то хорошо, если нет, что плохо. Да и не разговаривает сейчас никто. Что говорить, если деньги в кармане. Он их взял и пошел. Даже слушать не станет.
Так что галереи сами это создали, и сами теперь стонут. Приучили людей к тому, что не живопись. Теперь художники и работают – это на продажу, а это для души.
Айдар ХУСАИНОВ