Все новости
ПРОЗА
7 Января 2021, 14:47

Баня

Часто по ночам, возвращаясь в бессонную память, я брожу, блуждаю по просторам минувшей жизни, по тропинкам, которые я сам протоптал по большакам, по которым спешил незнамо куда. И на поворотах, на развилках, на задворках деревень, необязательно родной стороны, встречаю небольшое строение, сруб сосновый или березовый, бывает, и из осиновых бревен, с дымящей трубой на кровле, единственным подслеповатым оконцем, с запахом распаренных березовых листьев внутри, сажи и дыма под низким потолком…

Баня. Наша русская баня. Есть еще финская. В ней я побывал, но не мылся. Правда, мало чем она отличается от русской. Есть еще баня «по-черному». Видел, не помню где, но помыться не решился. Всю жизнь мылся и парился в русской бане, не считая московских общественных бань, которые посещал в молодости.
Почему она считается русской, а не, скажем, татарской или мордовской? Ведь в некоторых областях России совсем недавно бань еще не было. В пятидесятых годах прошлого века я проводил лето в ярославской деревеньке Внуково и, как и хозяева, мылся в русской печи. Подстелив на горячий пол солому, я вползал под низкий свод, как в преисподнюю, и пытался ублажать себя горячим веником, но вскоре, зарекаясь больше никогда не заходить в топку русской печи, выскакивал и плюхался в деревянную лохань с теплой водой. А на Украине, где я дослуживал после войны, даже в печах не мылись – та же деревянная лохань с горячей водой и намыленная мочалка.
Почему, если баня считается русской, она не названа по-русски – скажем, мыльня? Или как-то иначе… (Автор не совсем прав: название «мыльня» весьма распространено – Ред.) А ведь слово «баня» сродни тюркскому слову «бина», то есть строение, дом, сруб. Не знаю, как это звучит по-фински или на угро-финских языках. А у татар и башкир баня зовется «мунса». Может, от монголов? Хотя какая разница – я же не о том.
Я скорее о том, как баня, эта «бина», предназначенная для мытья – сюда относятся и фронтовые бани, брезентовые, со скудным количеством теплой водички, – от рождения до старости была рядом со мной, смывала с моих усталых костей пот и грязь, ласкала мое тело пахучим веником, лечила и продлевала мне жизнь. Порой она не только мыла и лечила, но и могла покалечить или убить…
Вероятно, я был зачат в деревенской бане. Целомудренный читатель поморщится: зачем писать об этом? А для меня, многогрешного, в зачатии детей – будь то в бане, на перине или на сеновале – нет ничего постыдного. Ведь это наша природа, любовь, продолжение рода. Родился и пригодился.

Я еще подростком слышал от взрослых мужиков, что баня – это «фабрика по производству детей». В двадцатые годы двадцатого века в России по всем деревням густо дымили трубы этих «фабрик», и молодые мужья, недавно вышедшие из голодомора, «стругали» и «стругали» будущих солдат. А бабы были плодоносны, потому как солдат для будущей войны требовалось много (нам бы сейчас побольше таких «фабрик»!). В двадцать шестом я родился, в сорок третьем, прибавив себе год, уже стоял в строю.
В детстве баня казалась мне местом таинственным и нечистым. Стоит на задворках избушка с единственным маленьким оконцем, куда я боялся заглядывать. Днем мы там моемся, паримся – я мылся с отцом и с опаской поглядывал под потолок, откуда, казалось, высунется страшная рожа шайтана. Или, как верили люди, «хозяина» бани.
Первая попытка «хозяина» убить меня случилась в годы моего горького сиротства. Свою баньку-развалюшку мы не топили – мать лежала больная, дров не было; мылись у соседки тети Каримы. Я попарился на полке, затем, сидя на полу, стал плескаться из тазика. Вдруг стало темнеть в глазах, и в обморочной тьме замелькали искорки, грудь заложило тошнотой, и я почувствовал, что мое тело слабеет, и сознание меркнет. Хотя успел осознать: угорел. Тогда я еще не знал, что, если вьюшку на каменке задвинешь преждевременно, когда в топке горячие угли, в бане скопится угарный газ. Не знал также, что газ держится внизу на уровне пояса, а если мыться на полке, не угоришь.
Теряя сознание, все же успел надеть штанишки – а то найдут, а я без штанов. Одну штанину с трудом натянул, сделал шаг к двери, а дальше ничего не помню. Очухался от нашатырного спирта дома на нарах. Оказалось, тетя Карима заглянула в баню и нашла меня лежащим на полу без сознания. Потом она сказала, что я уже был мертвый и, если бы не она, совсем помер бы. А я думаю, что это подстроил мне «хозяин», чтобы не мылся в его бане. Мама сказала, что кто-то нарочно рано закрыл вьюшку. Чтобы сжить меня, сироту безответного, со свету.

После смерти родителей мы, трое ребятишек (мне, самому старшему, одиннадцать от роду), остались круглыми сиротами. Все вокруг замерло, опустело, игры, купание в реке и рыбалка перестали быть жизнью, тоска с утра до вечера. Не выдерживая сиротской безысходности, я уходил за деревню, туда, где на перегнившем навозе вымахал бурьян в человеческий рост, находил укромное место в дурном сорняке и хотел там умереть, как умирают престарелые собаки подальше от людей. Ложился, засыпал, пока меня не поднимал с земли вечерний холод.
Особенно тоскливо было в осенние дни, когда моросил нудный дождик, и пустыри за деревней делались неприютными. Однажды наткнулся на чью-то заброшенную баньку, которая почему-то стояла не на задворках, а на огороде. Вошел. Полок, лавки и стекло на окошке были целы. Только холодно – видно, давно не топили. Вот где можно спрятаться и умереть. Взобрался на полок, лег и свернулся калачиком. В маленькое оконце, на подоконнике которого лежал забытый обмылок, было видно пустынное поле, над бурым полем табунилось воронье, в крике птиц было что-то предсмертное, прощальное. Под гортанные напевы траурных птиц я уснул или, может, умер. Потом очнулся в кромешной, могильной тьме, но, увидев смутный проем оконца, понял, что жив, вскочил и кинулся к двери. Так я еще раз выбрался из деревянной бани живым.
…Война и баня, фронт, передовая и баня. Солдат шилом бреется, дымом греется, а мыться-то где? Мы в окопе чесались, говорили, что это вшивый фриц посылает к нам своих насекомых, и шутили: «Даешь Берлин!».
Баня все-таки на передовой была – брезентовая палатка с теплой водичкой. Грязь мы кое-как смывали. Надевали чистое белье, а через неделю, если ты еще жив, в тело снова впивались «фрицы».
Меня всегда удивляло – откуда берутся эти кровожадные насекомые? Их нашествие на людей всегда совпадает с невзгодами, войной и смутой. Не странно ли, что в последнюю демократическую революцию в России тоже наблюдалась вшивость?
Летом сорок четвертого на Карельском перешейке, где-то под Териоки, фронтовая санитарная часть устроила нам баню. Первая рота помылась, пришла наша очередь. Оружие составили в козлы, построились, и тут старшина говорит мне: «Генатули, останешься около оружия». «Есть остаться около оружия». Хотя кому нужны наши винтовки и автоматы? Финны, что ли, их свистнут? А помыться так хотелось, пока вода там горячая…

Возле палатки разделись и нагишом выстроились к хорошенькой санитарке. Остряки, что постарше, хохмили, а мальчишки, прикрывая мужское достоинство ладонью, краснели. Санитарка мазала нас какой-то рыжей мазью, вручала кусочек черного мыла, и – марш в палатку под скудный душ. Ребята моются, а я все стою возле оружия, предвкушая мытье, затем жратву. Неподалеку на полянке дымит наша походная кухня…
И вдруг низко над лесом – самолет! Короткий вой, грохот, еще грохот… И тишина. Мог бы подумать, что ничего не было, если бы не обнаружил себя лежащим на земле. Поднявшись, увидел опрокинутую кухню и убитого повара рядом. А брезент разметало по сторонам; от того, что под брезентом, меня заколотило… Если бы старшина не оставил меня около оружия… Что, он меня пожалел? Нет, конечно, – он же не мог предвидеть. Может, надоумил его мой ангел-хранитель, который всегда рядом со мной…
Потом стало понятно, что произошло. Финский или немецкий лазутчик был где-то рядом, почти среди нас, и передал по рации в свой штаб: мол, квадрат такой-то, иваны баню устроили, поддайте им жару. И поддали.
Вскоре там же, на Карельском перешейке, я снова столкнулся с баней, но не брезентовой, а с настоящей финской или карельской, срубленной из сосновых бревен.
У меня есть рассказ, написанный в молодости, лихо и небрежно, – «Сто шагов на войне». Я его написал в Юрмале, лежа под соснами. Когда-то его напечатал «Наш современник», потом перепечатали многие издания, даже в Индии. Видно, запах хвои, запомнившийся как запах войны и передовой, навеял воспоминание о не таком уж далеком от Юрмалы Карельском перешейке. Рассказ о том, как солдат – разумеется, я сам, – пойманный в перекрестье оптического прицела финской «кукушкой», что прячется за озером, был на волосок от гибели. Первый раз финн промахнулся, но во второй раз не промажет. Поняв это, солдат пустился бежать. Неподалеку, метрах в ста, стояла баня, зияла открытая дверь предбанника. Солдат, то есть я, – туда. Снайпер выцелил меня как раз в дверном проеме – щелкнула пуля, я упал и заполз в баню. Я был жив, снайпер попал в приклад автомата на уровне моей поясницы и в щепки разбил его. Как он мог промазать? Ведь ему, наверное, такому же мальчишке, как и я, очень хотелось убить меня. Если бы не промазал, пуля разворотила бы мои внутренности, и я умер бы в банном затхлом сумраке. А я живой. Лежа на полу, грыз сухарик и, разглядывая финскую баню – аккуратно сработанный полок, лавки, каменка, облицованная кафелем, – думал о том, что, если вернусь живым, построю точно такую же.
Только потом узнал, что меня спас не ангел-хранитель (или не только он), а озеро. Оказалось, что пуля, летящая над водой во влажном воздухе, отклоняется…
Потом на других фронтах – под Кенигсбергом, в Померании, на подступах к Эльбе – мы не мылись в бане, и «фрицы» грызли нас почем зря. А когда война кончилась, в немецкой деревне мы устроили себе такую баню, что всем баням баня. Солдаты – мастера на все руки: в кирпичном сарайчике слепили каменку, сколотили полок, из тополиных веток связали веники и раскалили все это хозяйство до адового пекла. Только воды горячей не было, после пара окатывались холодной водой. А воду носили немки из ближнего колодца. Вот это было мытье, мытье победителей! Немки входили в пар с голыми мужиками, пригнувшись, и причитали: «Майн готт!». А ребята им: «Фрау, потри мне спину». Немкам, не знающим ничего о русской бане, наверное, казалось, что иваны жарятся в пекле как грешники в аду. Откуда им было знать, что баня, русская баня – это настоящий рай для солдат, которые в грязи и во вшах прошли через огненный ад четырехлетней войны!

А баню по образцу той финской, в которой спасся от снайперской пули, я все-таки построил. И назвал «литературной баней». Не только потому, что сруб купил на гонорарные деньги за книги, но и потому, что летом ко мне в деревню приезжают друзья-писатели, парятся до обморока и похваливают: «Вот это баня!». А строили-то ее два пьяненьких архаровца, не без моей, правда, помощи. Опорожнили полдюжины бутылок, часто повторяя: «Писатель, напиши про нас, как мы тебе строили баню». И, так и не достроив, уползли на бровях. Полок, лазки и другие удобства пришлось доделывать самому.
У меня никогда не было своего дома. Не считать же домом московскую хрущевку, провонявшую бомжами, или деревенскую лачужку-развалюшку из горбыля и глины... Зато на старости лет я построил баню. Это высшее, чего я смог достичь в смысле житейских и материальных благ, награда за праведный труд, начавшийся в юности и продолжающийся по сей день. Вот перемаюсь серую московскую зиму, а весной подамся к Уральским горам, к своей бане. Раскочегарю каменку березовыми поленьями и с распаренным березовым веником заберусь на полок…
У Достоевского где-то есть фраза о том, что вечность – это, быть может, деревенская баня с низким закопченным потолком и единственным подслеповатым оконцем. На такую вечность я согласен. Это лучше, чем сырая земля и кости под гнилыми досками. Если, конечно, у вечности есть оконце, глядящее на жизнь после нас, чтобы я, смывая земные грехи, время от времени поглядывал в окошко и видел, как поживают там люди.
Анатолий Генатулин