По телевизору Муслим Магомаев пел: « … за вечность и за миг… за смех и за печаль… за тихое «прощай» – за всё тебя благодарю!». Она молча слушала песню, грустно глядя в окно, а я, сидя чуть поодаль, смотрела на неё. В её руках застыли спицы на узоре канвы пухового платка, железная круглая печь дышала жаром, из её дверцы тонкой струйкой аромат пропекшегося хлеба по всему дому, а за окном ветер и стылый дождь.
– Так нужно благодарить мать, – словно сама себе, тихо шепнула она, вдела нить, протянула петлю и добавила, – Я очень любила свою маму и жалела её. Жалела и не рассказывала о своих трудностях жизни, никогда не посвящала в раздоры с мужем. Она гордилась мной и говорила всем в деревне: «… так они живут хорошо…».
Я ловила её взгляд и повторяла про себя: «Мамочка, и я тебя люблю и жалею…» И чтобы не слушала песни на чужие стихи, писала свои, посвящая ей, и прятала: летом – в карман зимнего пальто, зимой клала в мамин красный ридикюль, который она брала один раз в год, когда летом выбиралась в город.
В пору зрелой женской красоты, когда девичество давно позади, а материнство, с каждым рождённым ребёнком совершенствуя душу, обещало необъятное чувство, она влюбилась. Влюбилась в Муслима Магомаева, который пел по телевизору и в будни, и в праздники. Глаза ее наполнились грустью, она часто молчала, глядя куда-то вдаль, за синие горы и однажды решила написать ему письмо. В письме она спросила, в каких городах он бывает на гастролях, и посетовала, что в далёкий уральский посёлок никогда не приезжают артисты. Писала и смотрела, как летний день от резкого перепада тепла густым туманом опускался на верхушки уральских гор и тёмный вечер властно накрывал улицы. Отправила письмо и стала ждать, ясно понимая, что ничего не изменит её жизнь, но интуитивно тая в этом чувстве спасения.
К осени, когда зачастили холодные дожди, резкие ветра напомнили о долгих зимних буранах, пришёл ответ, и я увидела на её лице радость и смущение, когда верится и не верится, что в жизни и такое может быть. Мама, с письмом в руках, быстрой походкой прошла в комнату и села за стол. Когда она, торопясь, перескакивая с одного листа на другой, несколько раз перечитала письмо, резкая перемена настроения очертила едва заметные морщины на лбу.
В письме, оставленном на столе, химическим карандашом грубым крупным почерком было написано:
«… Я мать Муслима, он попросил написать тебе ответ. Говоришь, любишь его, когда любишь, надо помогать. Скоро у него свадьба. Срочно пришли 30 (перечёркнуто и сверху написано 60) деревянных расписных ложек, 25 (перечёркнуто и сверху написано 45) пуховых оренбургских платков. У вас там этого добра много, а у нас они стоят больших денег. Вот если все пришлёшь, приглашу тебя на свадьбу, и тогда увидишь его. Говоришь, любишь, вот помоги провести его свадьбу. Говоришь, любишь … говоришь любишь…» – было исписано два грязно-серых тетрадных листа в крупную клетку раскоряченными буквами.
В тот вечер мама не смотрела в окно. На следующий день она смеялась, а я смотрела в её грустные глаза и видела рот, искривлённый в улыбку, слышала всхлипы в её смехе и боялась, что она заплачет.
После долгой холодной зимы наступила весна и мама запела. Пела утром на кухне, вечером во дворе, глядя на закат. Пела грустные старинные песни, которые когда-то пели её бабушки, завещая тем самым в наследство, словно зная наперёд, что наступит пора в жизни, когда ни дня не прожить без этих песен. И она снова вспоминала свою маму:
– Я так любила свою маму, жалела ее и берегла… Чего не бывает в жизни. Один раз поссорились мы с твоим отцом, и он меня ударил, и ему ведь нелегко, мужская жизнь в деревне – собачья. Я не выдержала, прямиком через горы пешком ушла к маме, в родную деревню. Иду и плачу, а вокруг лес, птицы поют. Увидела с горы родную крышу, забыла все обиды, решила не расстраивать маму, сказала, что соскучилась, потому бросила все дела и пришла. Мама обрадовалась, говорила без умолку, к вечеру и баню мы растопили, я пошла первая, а она закончила дела по хозяйству и следом за мной. Заметила синяк на теле, словами проклятущими заругала твоего отца и заплакала. Увидела я тогда её слёзы и зареклась, что никогда не буду ее расстраивать. Потом, после бани мы долго пили чай и проговорили всю ночь. Бабушка твоя тогда много рассказывала о моём детстве. Родилась я, оказывается, раньше срока, спустя неделю, после того, как отца забрали на фронт. Начало зимы, холод трескучий, а ты, говорит, куклёнок – ладные ручки да ножки и сморщенный носик, а слабая, даже пискнуть нет сил... Укутаю, говорит, в одеяльце, застелю толстым слоем ваты дно казана, встроенного в печь, положу на самое дно, прикрою крышку наполовину, а снизу жгу сухую солому, маленькими пучками, чтобы тепло было чуть больше парного молока. Покормлю и опять, говорит, на дно казана положу и всю ночь смотрю на горящую солому, на сморщенный носик на дне казана и молюсь о твоём здоровье и возвращении мужа с войны. А потом, спустя некоторое время, говорит, держала на теплых кирпичах, рядом с котлом, чтобы ребёнок отвык от лишнего тепла, до тех пор, пока не наступил настоящий срок рождения. Вот так моя мама и сберегла меня. А через три года отец мой вернулся с войны. Он вошел во двор худой, в длинной шинели, а я выскочила из дома ему навстречу, глянула ему в лицо и бросилась в его объятия. Никогда не видела его, а узнала... Бабушка твоя рассказывала, что отец мой меня очень любил, баловал, не перечил моим капризам, вот и выросла, говорит, такой своевольной. Мы тогда проговорили с моей мамой до утра, а утром, чуть свет явился за мной твой папа. Так твоя бабушка повернулась, улыбнулась и сказала: «Проходи, зятёк! », накормила его, напоила, прочитала молитву на дорогу, и только перед тем, как выйти провожать, у самых дверей тихо и жёстко сказала: «Ещё раз обидишь ее, не посмотрю, что дети – отберу!», и долго стояла у ворот, пока мы поднимались на гору и не скрылись из виду.
После рассказа о бабушке мы с мамой долго молчали. Потом она сказала то ли мне, то ли себе: «Самое тяжёлое в жизни – это не проходящая тоска по матери».
Я опустила голову, пряча слезы, и ушла в сад. Во дворе столкнулась с отцом и в первый раз вдруг ясно увидела, как он похож на Муслима Магомаева, только ростом чуть ниже и шире в плечах. Я ещё не знала, что мы всю жизнь любим одного человека, а потом влюбляемся в других из-за сходства с первым.
Как-то утром мама сказала отцу:
– В универмаг опять завезли золотые украшения. Мне так понравились серьги с большим рубином. Ты знаешь, такая красота... четыре тысячи рублей, боже мой, так дорого! Я примерила серьги в магазине, глянула в зеркало, они мне так идут, вот так и стоят перед глазами … – и мама неожиданно заплакала, –… всю жизнь привыкла сберегать на себе, детей-то не просто было вырастить…»
Отец вдруг резко встал, взял куртку и сказал:
– Я жду на улице, бери все деньги и быстро одевайся, а то не успеем, кто-нибудь их купит! Я завожу машину. – И вышел.
У мамы резко высохли слёзы, лицо её прояснилось, она улыбнулась ему вслед так, как будто очень долго ждала и уже не надеялась, а он вдруг признался в любви.
Вечером всей семьей пили чай, папа шутил, мамины щёки вспыхивали, оттеняя крупный рубиновый камень в золотом ободке. Рубиновые блики играли на маминых плечах, на ее белых руках, стрелой взблеснув по бокам самовара, сияли в зеркале, и, словно зардев от своей красоты, легкомысленно устремлялись за солнечным лучом и бесследно таяли за окном, в вечернем зареве. Мама с папой шутили и смеялись, а мы, дети, притихли, словно понимая, что такие моменты впитываются на всю жизнь, и что это и есть то настоящее счастье, которое родом из детства.
В тот момент, нежась в иллюзорной паутине мимолетности настоящего, я вспомнила, как однажды из города мама привезла виноград. Усадила всех детей за стол, и мы в первый раз пробовали виноград, а она отщипнула от лозы маленькую веточку с ярко зеленовато-янтарным оттенком виноградин и вдела в ухо вместо серьги, распустила волосы по плечам и глянула в зеркало. Сквозь русые волосы, оттеняя её зелёные глаза, сладкой сочной мякотью лучился виноград. Ягоды отблескивали глянцем как настоящее украшение из камня. На стене висела большая репродукция «Молдаванка, собирающая виноград», на которой красивая полнотелая молдаванка потянулась за лозой винограда – чуть скошенная белая расшитая блузка на загорелых плечах – она оглядывалась и улыбалась. Мы ели виноград, смотрели то на маму, то на репродукцию и смеялись. Мама сложила из воротника халата декольте, глянула на папу и спросила: «Ну, как? Которая тебе по нраву?». Мы все хором закричали: «Мама лучше, мама красивее!» Папа потянулся к её уху, ладонью осторожно придержал тяжёлую лозу, улыбнулся, глянул на нас смущённо и ответил:
– А то как же?! Я рядом, а она на картинке!» – пошутила мама и залилась счастливым звонким смехом.
Последнее лето было жарким, сухим. Каждый летний вечер проходил в нескончаемых хлопотах по хозяйству. Однажды вечером мама рвала в огороде траву для цыплят, я у колодца набирала воду и, торопясь, каждый по своим делам, мы сошлись с ней во дворе. Мама с охапкой травы вдруг остановилась посреди двора, глянула на меня и сказала, как бы невзначай:
– Ты знаешь, я прожила счастливую жизнь. Я ни о чём не жалею... Я была счастлива как женщина, потому что любила вашего отца. Я была счастлива как мать, ведь ни одного родного дитя я не положила своими руками в сырую землю, и если я уйду, то я уйду по закону жизни – первая, чтобы встретить там всех вас в своё время… Но ни душой, ни сердцем не могу принять, что вы туда пришли, даже если я сама… – и мелькнули её глаза, лицо. Она сказала, проходя мимо, словно ненароком, будто невзначай, чтобы я осмыслила всё это потом, после… Сейчас.
Однажды мама проснулась особенной. Она стояла у окна и смотрела, как утренние лучи солнца синевой на горизонте оттеняют рельеф уральских гор, белые облака, плывущие вдали, невесомы и душисты, стая жаворонков, стрелой взмывая ввысь, исчезают в небесах. Она долго и молча стояла у окна, потом тихо сказала:
– Ты знаешь, я во сне плакала... плакала от счастья… наверное, в жизни никогда не плакала так, как сегодня во сне. Мне приснилось, будто бы всё это время моя мама жила тут рядом, рукой подать, а я будто бы об этом и не знала… а сегодня во сне вдруг случайно открываю какую-то белую дверь в какую-то комнату, а она в своем ситцевом платье, в накинутом по-старушечьи платочке сидит и улыбается, как когда-то сидела и перебирала чётки, молилась и просила Бога: «…забери меня раньше детей, не дай Бог изведать материнского горя». Увидела я ее и говорю: «Мама, как я скучала по тебе… Соседских бабушек собирала в гости, смотрела на них, вдыхала их разговоры, голоса, и украдкой плакала, а ты, оказывается, была совсем рядом…» – обняла её и так долго плакала, как когда-то в детстве, безоглядно, не слыша себя…
Через несколько дней мама ушла. Ушла к своей матери.
Я стою у окна и вижу, как синь уральских гор сливается с белой пеной облаков и закат, рубиновым отблеском озаряя вечер, пламенеет вдали.