А тот, кто напротив нас, лишь трансформация нашего «я». Иными словами, пущенное нами слово в «трансформацию» или, наверное, точнее – трансформатор, мы ждём (мы всё время чего-то ждём), как преобразованное, реформированное словообразование звучит в форме восклицания, восхищения, зависти или, в противоположность, – сочувствие, жалость. Ну что-то вроде: «Зеркальце скажи, да всю правду доложи. Я ль на свете всех милее…» – и так далее. Здесь с неким извивом. Семёныч вскрыл свои болячки, всецело полагая, что его друг-недруг Эммел проявит хоть каплю сочувствия и изменит свою толстолобую позицию. Отсюда и нытьё великана, качка. Эммела же это корёжило, крутило, как в миксере крутиться фруктовая жижа. Посему и он ушёл в себя, лепеча то шёпотом, то не так громко свой «древнегреческий миф» и «Улисса» во главе стола.
Пока мы тут разглагольствовали малость о природе общения, Семёныч, уже наливал себе водку в грязный гранёный стакан, краешек которого чуть отколот. Он, по всей вероятности, волшебник, коль не уследил я, каким образом на столе образовался сей обжигающий напиток. Чудеса да и только! И два изломанных кусища от буханки хлеба лежали рядом. Весь стол, как, впрочем, и шахматная доска, усыпаны хлебными крошками… словно выпал снег, нет – первый снег. Трезвости всё меньше отражалось в хрустальных глазах Семёныча.
Изо рта он пускал невольно пузыри. Голова больше походила на мятую лепёшку. Семёныч чересчур расслабился, того и гляди сейчас сползёт со стула.
На его лице отражалась полуидиотская улыбка. При этом он частил всё о своём:
– А старшенькая! Машка! Ме-ня-я во-об-ще-е-е, не-е-енавиди-и-ит! – с трудом промямлил Семёныч. – Я для не-ё – гря-язь!
Далее следовало что-то нечленораздельное, неясное. Его говор теперь больше походил на мычание. Иногда, правда, выстреливали слова, словно бы из пушки: «Пьянь я. Ударил, было и что-о?» Из глаз его брызнула влага, что размазалась по щеке. «Я и не такое могу. Урою суку!» – снова ревел Семёныч, раскачиваясь на стуле.
К этому неприглядному моменту Эммел стоял у окна и смотрел в полуденную даль поверх крыш шиферных «хрущёвок», антенн-одиночек телевизионных. За крышами выглядывали голые опахала высоких деревьев. И синь скучного неба.
Эммел также разглядел смутное серое пятно луны, что едва вырисовывалась, а ведь надвигался полноценный как-никак день. Часть луны «откушена». Да и выглядела она как бледная поганка или как медуза в глубинах вод, на которую смотришь сверху. «С какого перепугу она явилась днём?» – летели мысли-куски, фразы полудетские, рваные. Эммел, глядя на неё, пожелал бы её поймать арканом или лассо, оседлать и прокатиться с ветерком на луне… разгулялась его вдруг фантазия. Она, пусть и медлительная, холодная на вид ледышка, но почему всегда притягивает к себе всякие глупые фривольности, как только задержишь на ней свой взгляд. Выпить чудный коктейль из звёздной пыли бы, надеть на голову широкополую соломенную шляпу, выкурить настоящую гаванскую сигару, шлёпнуть по попке лунинянку, флиртуя на ходу. И стереть ластиком, наконец, хмурь над городом, что изничтожила день, как и осень. Постоянно дождит, уж целый месяц!
Повернулся к кухне. Унылый, мраморный свет лампы одинокий брызжет с потолка, и словно шляпа на ней – пожелтевшая «Комсомолка», газета. Эммел почесал мизинцем в своём левом ухе. Вдохнул ноздрями и выдохнул тягуче ртом. И так несколько раз. Таким образом он проделал специальную гимнастику дыхания, которую когда-то перенял от физрука школы; это когда Шустриков был «преподом». Физрук тот тяготел к Цигун нэйгун – направление в ушу, включающее комплексы медитативных и дыхательных упражнений. Гимнастику Эммел делал в минуту обострения собственных идей, дум и прочих умственных перегрузок. И сейчас он словно компьютер, или вернее – микропроцессор, что стал отчасти перегреваться. Сбой, сбой – требовалась перегрузка! А короче и яснее, с Эммелом Шустриковым что-то творилось в сей волнительный момент.
Семёныч отрубился, раскидав в разные стороны стола свои руки-кувалды. Лицом, точнее – правой щекой лица, «сплющился» на шахматной доске. Рот открыт как у рыбы, выкинутой на берег. Доносился мерный богатырский храп. Король шахматный и ладья покоились в пустом стакане, где ранее серебрилась водка. Остальные шахматные «субъекты» валялись как попало на полу. Всё как-то замызгано, размазано. Сползла бумажная скатерть одноразового использования, на её правом углу – забавные чернильные письмена; бог знает с какого времени!
На оголившемся краешке стола торчал кухонный нож остриём вниз. После разделки хлеба Семёныч (до того как отрубиться) со всей дури воткнул нож в стол – как всегда демонстрировал свою силищу. На блюдце, возле шахматной доски, лежали обгрызенные корки фрукта – чуда генетики. Вообще, пейзаж… Зачем-то в голову лезет словечко – купаж, купажирование… невольно вспомнился безобидный мультфильм «Бобик в гостях у Барбоса». Есть схожие аллюзии.
Вспомнились Эммелу Шустрикову боль на нижней губе и обломок зуба, придавшие событию нечто такое, что походит на… скрежет металла мечей, щитов округлых, перекорёженные лица от злобы. Пала Троя… Возжигатели войны. Сытые кровью, алкавшие крови. Лица в камне. Пало всё во прах, и полубоги полегли, могучие мужи… Дождь проливал, да скорее твердыня потонет в пучине. Сам земледержец с трезубцем в руках перед бурной водою. Грозный ходил и всё до основ рассыпал по разливу. Бревна и камни, какие с трудом аргивяне сложили; всё он с землею сровнял до стремительных волн Геллеспонта…
Саднит внутри, и вот она, его синусоидность души. И не неразборчивы позывы. Глядя на Семёныча, он подошёл поближе. К чему скрывать, и так отчётливо ясно – Эммел его презирал всей своей плотью, кончиком ногтя, кончиками волос. Презрение, выросшее из рытвин прошлого, обрело конкретную форму. Следуя по разметкам времени, оно стало как бы более гибче, как нечто гуттаперчевое и мало заметное для других. Но в Эммеле жила ненависть, видимо, вечно. И он ждал сегодняшний день… скажу метафорично грубо – со дня сотворения земли. Подготовка, планирование с математической точностью, знакомство с его бывшей женой… Да мало ли что ещё Шустриков вмонтировал в свою супероперацию.
Подойдя к Семёнычу, он пошевелил его за плечо – тот нисколько не шелохнулся. И снова Эммел повис в своих раздумьях вселенских, сумрачных: «Как же легко и просто… Поверженный Гулливер в стране обиженных». Кружились в его голове роем мысли.
Шустриков мельком глянул на газовую плиту, и будто рентгеновским зрением увидел… Вернее, он знал, что за плитой – газовая труба и где-то посередине на ней намотана толстым слоем изолента. Под изолентой – проеденное ржавчиной небольшое отверстие, и если…
– Как же всё просто! – на этот раз шёпотом проговорил Эммел. Коснулся желчным взглядом и ножа, что торчал так вызывающе, как флагшток.
Спустя энное количество времени, он ехал в автобусе в другую часть города, где ждали его опять какие-то делишки. Сидя в салоне пассажирского транспорта, он с невозмутимым видом достал свою «святую» книжицу и сделал соответствующие для себя пометки. После Эммел уставился в окно и надолго замер, сверля холодными глазами невидимую основополагающую точку.
Щёлкнул замок в квартире по улице Достоевского, качнулась чуть цепочка металлическая. В широкий коридор неторопливо прошла пожилая, грузная женщина, тяжело дыша – отдышка. Она сразу двинулась в ванную: взяла оттуда швабру, тряпку, пемолюкс, соду и чистящую жидкость для посуды. В ведро, оранжевое, слишком яркого цвета, она налила воды. И на кухню.
Не знал Шустриков, Эммел упустил, так сказать, маленькую, но значительную деталь: Семёныча после его загула навещала соседка Ефросинья Николаевна, по просьбе Ольги, жены Семёныча. Приглядеть за беспутным при случае, навести порядок в квартире за определённую плату. Они хоть в разводе, но сердечко женское более наполнено чуткостью и состраданием. Ольгу побуждал внутренний человечный позыв, говорящий, что за её бывшим нужно присматривать. И его скатывания вниз её крайне беспокоят. А алименты, суд – для того, чтобы он упорядочил свою жизнь, взялся за ум наконец.
Ефросинья Николаевна живёт этажом ниже, и все квартирные перемещение своего соседа она прекрасно слышит, в том числе гостят ли у него дружки событульные, и сколько человек. А топают они уж прилично, словно голодные слоны из Африки.
Ей, на пенсии, одинокой, отчасти даже в радость поухаживать за своим соседом-громилой. Пусть он хоть и выпивоха статейный, но человек же!
Включив на кухне освещение, Ефросинья Николаевна ахнула от увиденного. Постояла немного, пытаясь сообразить. «Что же это делается на белом свете?» – проронила она фразу. И быстрыми, как только может, шажками прошла в зал. И вновь череда малопонятного предстало перед ней: на диване укрытый одеялом в клеточку лежал, спал её горемыка-сосед. В его ногах дрых рыжий котище. И оба, как ни странно, мерно похрапывали. Прямо-таки чарующая семейная идиллия. И одиночества нет, и бед, разламывающих жизнь, тоже нет! Горькости – и той нет!
Ефросинья Николаевна, поправляя на нём одеяло, проговорила:
– Ну прямо чудеса какие-то! И что за фея у тебя здесь, соседушка, завелась? На кухне после гульбы – порядочек, чистота. И здесь прибрано. И тебя – родимого, как ребёночка уложили, одеяльцем укрыли. Сказка!..