Все новости
ПРОЗА
25 Апреля 2019, 13:26

Аждаха. Часть третья

Айдар ХУСАИНОВ Роман Продолжение Без названия В пустыне, которую представляла собой глухая деревня, в которой я жил, я заметил странное свечение предметов, некоторых людей и некоторых мест. Тогда я начал вести дневник, куда тщательно записывал все случаи, и все предметы, и всех людей, которые имели это свечение. Мне было от силы двенадцать лет, и я бродил везде, пользуясь правом юного, никому не могущего причинить зло существа. Но это не всегда помогало. Люди, в тайны которых я неожиданно для них проникал, оборачивались ко мне темной своей стороной, и обиды, причиненные мне, были так велики, что мне пришлось излить их на бумагу. По странности, это был мой дневник, который пух на глазах и требовал все новых и новых страниц.

Все годы, проведенные в школе, я посвятил этим странным людям, предметам и местам, их свечению. Каждый мой вопрос учителям был связан с этим. Я пытался применить любое знание к этому свечению, чтобы понять, откуда оно происходит. Все было безуспешным, из-за моего любопытства и одержимости некой идеей мои отношения с окружающими меня людьми испортились окончательно, так что мне пришлось учиться в институте заочно, работая в неком складе сторожем. Я обратился к истории. Я прочел горы книг, пытаясь понять, что за странное свечение в пустыне, что оно значит. Мне казалось, что это важно не только для меня, но люди просто не хотят взглянуть в лицо истине. Разгадка пришла неожиданно. В некой книге я прочел о существовавшем некогда пути, по которому тысячелетия проходили караваны, ведомые людьми в странных одеяниях. На Запад они везли материю, которая уничтожала кровососущих паразитов человека, а на Юг – рабов. Каждый человек в странном одеянии имел с собой книгу, куда записывал все, что с ним происходило. Наложив этот путь на карту современного мира, я увидел, что он проходил через местность, где находится деревня, в которой я родился. Я оглядываю темную полость склада, вижу матово поблескивающую броню и понимаю, что я понял. Когда вы заводите дневник, вы открываете счет своих дней, как бы рукотворную карму. Откройте любую страницу – ее боль свежа и готова к мести, как будто ее нанесли только сейчас. Этот долг висит уже тысячу лет и готов обрушиться как снег на голову, только откройте страницу. Скажите мне – вы простили первую обиду? Скажите мне – вы простили разрушение храма? Я смотрю в эти черные буквы и боюсь, что нет.
13.2.93
Старая добрая ненависть
Четыре или пять месяцев прошлого года я прожил в доме у человека, имени которого мне не хочется называть. Вовсе не потому, что случилось нечто ужасное или, наоборот, ничего не произошло. В жизни действует иной, отличный от гамбургского счет и каждый, кто лезет в разъятое чрево машины, может изменить деталь, и все пойдет по-другому, можно и самому стать деталью. Да всякое может случиться, пока вы спите с открытыми глазами / и ртом / и нервно дышите в лицо очередного наваждения.
В этот дом приходили люди, усаживались поудобнее и – видите, как мне трудно говорить – во сне всегда все нечетко, нельзя понять, что, где и как– принимались выбалтывать самые свои сокровенные желания, действия, ну, я не знаю, движения. Когда одна из гостий лежала в туалете со спущенными трусами, прижимаясь голым бедром к стене, выложенной кафелем, и, бесстыдно выставив задницу, спала, то она считала, что может себе это позволить, может, и никто ей слова не скажет, собачнице нашей милой, жокеечке в черных шнурованных ботинках опасного вида и веса.
И некий кондитер, друг всех литераторов, любящих округлые мужские чресла, тоже чувствует себя как дома и, представляясь как греческий князь Папхадзе, не смущается явной своей игрой, как и прочие, имя им легион. Вчера я видел знаменательный сон – мне снились евреи, они стояли длинной очередью, голова которой упиралась в некие замкнутые ворота, а хвост – если только это хвост – пропадал на какой-то вершине. Они стояли молча, сосредоточенно, и только некие рьяные старухи кричали, требуя, чтобы их впустили. Вот вам метафора, а если она не совсем ясна, то в соннике от 1893 года сказано, что увидеть во сне еврея для христианина значит обман.
Есть единственный смысл говорить прямо, но прямоговорение связано с величайшей для литератора опасностью – его поймут. Когда вы лежите в темноте на текинских коврах и гладите тяжелую, не первой молодости попку хозяйки, то все однозначно, чтобы вы ни говорили и о чем бы ни думали.
Давайте вернемся назад, давайте вспомним, как все начиналось, как собирались эти люди по признаку общего возбуждения, «Боже ж мой! – говорил про себя кто-нибудь, или все, – Как велика Россия! Как много в ней талантов! И как проклята ее власть, бессознательно или сознательно умертвляющая своих собственных детей». Не власти, конечно, а России.
Так вот все они идут через дом, попивая чаек, болтая с хозяйкой, читая стихи, пробалтывая прозу – все идут, и не видно конца этим пидорам, этим поэтам, этим мазилкам, этим актрисам, этим художникам, этим уродам, этим буддистам, анашистам, козлам вонючим. Что остается от них? – стопочки желтеющей бумаги, конверты, вернее, открытки. Звонят иногда – из Лос-Анджелеса, из Парижа. По радио «Свобода» приветы предают. Из Чебоксар присылают малолеток с жесткой хваткой профессионалов по обустройству в жизни. Из Одессы криком кричат. Из Таджикистана сваливаются на голову с руками по локоть в крови – неясно чьей. Из Туркмении присылают большой рахат-лукум. Да мало ли.
Вот они все, вот они где, вот чем они занимаются, Господи прости. Но что их тянуло сюда, чего они, как ошалелые, бежали сюда, чего они хотели и что получили? С хозяйкой-то все ясно – она стоит и смотрит, глубоки ее очи, все выпьет этот взгляд, ничего не упустит – ни деталички, ни морщинки, ни плавного вздутия вен. Я страна, я своих провожаю питомцев. Что за страна и куда провожаешь, мамаша?
Москва стоит за окном как бездарный сон. Держит в руках шпагу и шар и смотрит на них, как медиум, – защищая себя и провидя будущее. Она стоит во широком поле и воет свою бесконечную мантру, гудит и гудит, гудит и гудит. И ее сыновья отзываются дрожью в сердце и ступором в спинном мозге. Голова гудит, как дырявое ведро, и ни мысли, ни думы, а только сияние, только сияние, только сияние, расходящееся во все стороны от страшного места на страшной земле.
19.4.93
Два письма
1. Тяжелая ненависть к мужчине
Милый друг, здравствуй. Скажи мне два слова. Только не думай, что я не поверю тебе. Охотно поверю. Возьму с собой. Ты же знаешь, что я живу здесь, где так хорошо и уютно, где дают по утрам ветчину, нарезая паровозными колесами. Масло кубиками грамм под шестьдесят. Я такая плохая, а мне еще ветчину дают, думаю я иногда.
Люстры здесь, милый, такие необычные – если смотреть в потолок. Дверь ежедневно гладкая, можно подумать, она никогда не треснет, не облупится краска, жизнь не кончится, этот кошмар.
Единственное, что плохо – это мужчины. Помнишь, мы стояли на лестнице пятиэтажного дома, где я жила у бабки какой-то, и ты говорил, что я тебе нравлюсь, что ты долго искал меня. Какое-то все это странное было дело, мне было приятно, было легко, и что-то теплое шло по ногам, а ты скривился весь, что-то пробормотал и убежал так быстро, что я ничего не успела понять. Глупый мне достался ухажер, подумала я. Глупость, она ведь не порок, а только свойство. Вот приучила бы я тебя делать все как надо, и все у нас было бы хорошо. Только я не успевала взять тебя в руки, ты ускользал как рыба. Зачем ты такой глупый?
Если дернуть за веревку справа – зажжется свет. Верхний. Свет у стенки горит всегда – мужчины это любят. Это кошмар какой-то. Это полное отсутствие методичности. Разве можно налететь, а потом лежать сорок минут, уставясь в одну точку? Просто кошмар.
Время, как давно это было. Я начала забывать слова. Вчера долго думала, что значит «шайзе». Это что-то из прошлого, но что?
Ты знаешь, теперь у меня никогда не закрывается дверь. Постоянно кто-то приходит. Иногда я разговариваю с ними. Только слова у них какие-то тяжелые, ползучие, как червяки. Доползают до тебя, потрогают, только потом их понимаешь.
А с тобой мы говорили часами, ты-то помнишь? А вот о чем – я даже не знаю. Странно все это.
Встретила вчера Лорку Блютнер. Сказала, что едет, что, может, увидит. Вот с чего я и пишу, с ней хочу передать. Хотя зачем? Ты же не сделал ничего из того, что обещал. Не умирать же с голоду, милый. Вот так.
А вообще говоря, все мужчины-паразиты. Ты заметил, как они размножаются?..
3.12.92
2. Нежная, нежная дружба солдата
Дорогая, я хочу сказать тебе о своем беспокойстве. Представь себе, что ты видишь во сне себя и ты исчезаешь так медленно, что кажется, что все можно задержать. Я не знаю, знакома ли тебе мысль, которая говорит, что все разрушается, а дойдя до крайней степени разрушения, чудесным образом преображается в нечто угодное Богу? Но я не об этом. Ты помнишь, как я уезжал на долгий срок, на месяц, со мною были мои друзья и те, кого я считал друзьями. Мы ехали в степь, где из нас хотели сделать солдат. Я надел на себя униформу цвета земли, когда она покрыта травой, она казалась мне воплощением порядка, размеренности, гармонии. А все мои друзья, мы все пели песни, тяжело топоча по щебенке степной дороги и глядя на закатное небо. И тогда я понял, как чужды мы друг другу, что стоит убрать эту песню, и эту форму, и этот закат, и лагерь невдалеке, где остались наши друзья, с которыми пили и ели, с которыми жили душа в душу, но которые обернулись звериным лицом солдат. Я солдат – говорил себе любой и делал, что велено. И вот стоило убрать все это, и оставались голые души, чужие друг другу, незнакомые. Бог мой! Я знаю, что ты солдат и не требую от тебя любви. Дорогая моя, я прошу у тебя любви, потому что любовь отворяет мне сердце. Потому что любовь оставляет меня в живых. Потому что я одинок, как трава пред лицом огня. И потому, что я боюсь потерять тебя – ты видишь меня, пока я медленно таю – я, существо, полное любви к тебе. На свете есть нечто, превышающее душу человека. Помни об этом и смотри на меня, пока бессмысленная толпа предается нежной дружбе солдата.
4.10.93
Птичка и монстр
Когда перед вами человек, не всегда понятно, кто он – птичка или монстр. Не всегда удается дождаться, пока он умрет, чтобы выяснить это. Вот несколько замечаний, помогающих тем, кто не очень хорошо разбирается в людях. Кстати, это первый признак птички. Во-вторых, у птички всегда светлая голова и грязные ноги. Это оттого, что летает она где хорошо, а вот ходит где попало. Если человек не изменился с момента последней встречи, то это птичка. Хотя это может быть и монстр, проходящий стадию птички. У птички очень мало сил. У монстра их много. Поэтому птичка щебечет и смеется, а монстр занят своими делами. Кстати, это первый признак монстра. Если птичка пытается притвориться монстром, то это монстр. У птички обычно две головы и один хвост. У монстра – головы нет вообще, а вот спинных мозгов два. Птичку любят женщины, если они сами птички. Монстра женщины любят через раз по выбору. Монстры размножаются делением. Птички вылупляются из монстров. Когда монстры начинают думать, то становятся птичками. Иногда монстры по полчаса в день бывают монстрами. Иногда нет. Птички издалека очень красивы. Монстры вблизи просто отвратительны. Птички терпимо относятся к монстрам. Монстры и не подозревают, что такое возможно. Наконец, никто не может сказать о себе, кто он такой, если он уже определил, что он птичка. Или монстр.
24.02.94г.
Фарит
Фарит – это птичка. Он меня всегда поправляет и говорит: «Я не птичка, я монстр». Недавно мы с ним разговаривали об экономике, и он сказал: «Если бы ты взял деньги за постой с моего друга Альберта, я бы дал тебе в морду».
Фарит большой
Это другой Фарит. Он тихий, скромный монстр. У него мания величия. Он думает, что он татарин.
Ира Федорец
Ира всегда эмоционально занята. Без нее все ходили бы морально опущенными. Ира – настоящий монстр.
Лариса
Лариса – птичка. Она так прыгает, прыгает, а потом – раз – и напьется. Тогда она монстр.
Махмуд
Его знают все Лужники. И, не дай Бог, узнает весь мир. Он служит в войсках стратегического назначения. Но пока его знают все Лужники, миру нечего бояться.
Айрат
Мой брат Айрат – монстр. Настоящий, без подмесу. Вот только полетать любит.
Юнусов
Юнусов – вечный монстр. Полетает, полетает, и снова монстр. Вот недавно опять полетал. Теперь монстр.
Рома Шарипов
Рома Шарипов – птичка. Очень глазастая, надо сказать. Все видит. Ни о чем не говорит. Настоящий монстр.
Себастьян и Юля
Себастьян – копия птичка. Его жена Юля – копия монстра. До сих пор не могу понять, правда ли это.
Ира
Моя жена Ира – монстр, но думает, что она птичка. А монстр, думает она, это я. А я, само собой, и не думаю.
Соловьев
Вообще-то Соловьевых два – с одним я играл в шахма-ы в Речкуново, а другому дал ваучеры по просьбе его. У первого я выигрывал, а второй мне ваучеры так и не отдал. Скорее всего, он птичка. А первый, наверное, монстр.
Троицкий
Слава Троицкий – птичка всем на удивление. Даже зовут его Троцким. Сейчас он усиленно питается гербалайфом. Посмотрим, что из этого выйдет.
Трошин
Трошин – суровый парень. Птичка, скорее всего.
Инга
Инга всегда весела и приветлива. Но она такой монстр, что не совсем ясно – кто же она такая.
Гальперин
Гальперин – монстр. Одна фамилия чего стоит – Гальперин.
Толик
Когда он приезжает – я зову его по свойски – Анатолий Владимирович. А как уедет – с огромным уважением – Толик.
Фаик
Фаик знает три языка. Но этого мало, чтобы быть монстром.
Зухра
Зухра – маленькая птичка. Мне кажется, она будет большой птицей, сестренка, все-таки.
Часть третья
Новое время требует от Биглова слов, которые не всегда находятся
Не то чтобы наступала пора опомниться и посмотреть, что же такое творится вокруг, посередине обширного пустого поля. Приходилось долго вдумываться в простые значения слов, которые, выстроившись, вдруг образовывали странную конфигурацию.
– Помнишь, в шестнадцатом веке... – сказал как-то Биглов своему брату и осекся под его настороженно-удивленным взглядом. – Так оно и было, вот и пустое поле вдруг возникало в виде не то чтобы вот поля, которое можно перейти или взамен этого прожить жизнь, сидя у окна, как это и проделал один стихотворец из соседнего с Еенским района Татарстана, или, как они любили теперь говорить «штата Татарстан в составе Североамериканских штатов», жизнь они положили на это, и вот ведь как-то перешли поле, и жизнь в их понимании соединилась с новым названием, и чем это хуже шестнадцатого века, оставалось тайной.
Тайной оставалось и нынешнее положение Биглова, который нигде как бы не работал, но и где-то как бы работал. Это словечко, как бы соединенное со смыслом новой жизни, диктовало ему стоять на месте. Не дышать, не передвигаться, заходить иногда в кабинет главы администрации района и намекать на свои знакомства и связи в Уфе, которая слабела год от года и уже дошла до такого неприличия в своей политике, что слепо копировала все ходы ближнего племянника, упоминать о которых не то чтобы было грешно, а как-то не принято в среде еенских интеллигентов, служивших большей частью в газете, подвизавшихся в школе и некоторых кочегарках. Этих последних, впрочем, за интеллигенцию не считали даже они сами.
Так все и продвигалось – медленно, со скрипом, – или утекало, как вода, или проходило мимо, как жизнь, или просто стояло перед тобой, как поле, в котором можно вернуться назад, пройти вперед, пойти вбок, да все равно еще все успеть, еще ведь не случилось ничего кардинального, еще не все места были расхватаны под луной, которая так же продолжала светить, но все чаще в виде полумесяца на зеленом фоне. Так что все было обратимо. Ни о чем не надо было беспокоиться, ничего не надо было строить, потому что идеи Биглова, их было несколько, могли и подождать, пока они созреют, малость обмаслятся, как любил говорить покойный поэт Озеров со слов поэта Хусаинова, с которым Биглов как-то выпивал после премьеры спектакля по его роману в Национальном молодежном театре в Уфе.
И вот в этом самом обратимом поле, где все можно было подвинуть, переставить, поощущать, даже зайти в кабинет главы администрации с какими-то чудовищными идеями о восстановлении государственности, об организации честных выборов и новой идеологии, стояли какие-то химеры, зыбкие очертания предметов, почти лишенных чувства собственного места. Казалось, что это порождения какого-то чудовищного разума, а разум всегда ограничен, он не додумывает всего, и вот торчат лохмотья, дыры какие-то, в которые спокойно проходят личинки людей, полузародыши, выбираясь наружу на какой-то, в их понимании, свет.
Несколько лет Биглов наблюдал за одним странным местом, которое называлось библиотекой свободных людей. Дело было в Москве, в те странные годы расползания всего на мелкие кусочки, видите ли, когда плывет вода, это не так страшно, когда ее немного, или даже много, прошло и кончилось. Но когда плывет бетон, и не простой железобетон, а бетон, сваренный настоящими мастерами своего дела, каменщиками со всеми приличествующими ритуалами, это что-то страшное. Это только слова, конечно, ну что уж такого страшного, когда мимо плывет глыба и расползается на мелкие кусочки, ну можно в это время заниматься торговлей книгами, это было доходное дело, доходное, я вам говорю. Многого нельзя понять, если убрать это слово – доход.
Что оно означает, как бедный башкир из Еенского района, Биглов представлял себе, конечно. Ему все время приходилось выворачиваться, чтобы край хотя бы пути, хода, проходил рядом, чтобы можно было задержать в себе частицу небольшую, чтобы просто не умереть с голоду, да и ощущения жизни хотелось, а наибольшее ощущение жизни давал только доход. Слабая, слабая кровь в бетоне давала трещины, не выдерживала вовлеченности в стихию. Что толку лежать на печи, когда вокруг великая эпоха и всякий честный человек может стать всем, чем-то новым, разве наша пластичность заржавела в карманах, в теле, разве хочется сидеть дома со своими женами, не лучше ли пить с друзьями терпкое вино удачи. Хотелось. Хотелось и тем, кто приходил в маленькую комнату в одном из домов позади Елисеевского гастронома под мрачным московским небом, на втором или третьем этаже бывшего когда-то доходным и готовящегося снова стать таковым дома. Умом, конечно, Биглов понимал, что пред ним редкая возможность стать миллионером или занять очень прочное место в жизни, но эта мысль как пришла к нему, так и ушла.
Секретарь парткома села сиптуры вступает
в капитализм с его пороками и новым варварством
Гумер Гумеров, писавший в районной газете под псевдонимом Гумер Гумер, был никто иной, как секретарь парткома села Сиптуры, человек, известный своей принципиальностью в вопросах морали. Так, его стараниями был наложен двухлетний запрет печатать стихи в местной прессе на поэта Мунира, опубликовавшего некое произведение, в котором высказывалась мысль о превосходстве еенского диалекта над прочими. Тем более было удивительно то обстоятельство, что с возвращением в страну капитализма Гумер Гумер не потерялся, а наоборот, еще более пышно расцвел, стал писать одну за другой книги, которые издавал в районной типографии за счет спонсоров, часть которых была из районной администрации, а часть предпочитала оставаться неизвестной, и даже стал отзываться о себе как о писателе. Но и личное, как говорят, благосостояние сего господина нисколько не умалилось, а наоборот, приумножилось в результате торговли порнографическими открытками, нефтью через подставные фирмы, полиэтиленом высокого давления и некоторого давления на властные структуры. Это обстоятельство просто удивительно, если учесть не только запрет на поэта Мунира, ставшего символом местной интеллигенции, но и прочих деятелей литературы и искусства, которые не жаловали нашего героя. Он не был популярен в этой среде, и это легко объяснимо. Бесконечные склоки и дрязги, из которых Гумер Гумер выходил с незапятнанной репутацией человека высокоморального – уж он-то ничего не совершал, он судил! – в чем разница довольно существенная для окружающего населения и тем более для деятелей местной культуры и искусства, все это поднимало его авторитет на высоту тем более гигантскую, что каждый чувствовал за собой слабость, до поры до времени известную только ему. Поговорим, поговорим, уважаемый читатель, о государственной идеологии, которая тем более нужна такому молодому государству, как республика Псевдостан, пользуясь выражением господина Набокова, ощетинившаяся границами и кордонами от враждебных областей соседнего государства, внутри которого оно находилось и тем более от зеркального своего подобия – такого же Псевдостана, так неудачно расположенного совсем рядом. Разумеется, в первую очередь нужна генеральная идея, чтобы механизм государства вращался, чиновники ходили на работу, отмечали 23 февраля и 8 Марта с трепетом в груди и ожиданием ласкового чуда хотя бы ближайшей ночью в родной постели под одеялом или на кушетке начальника отдела при неярком блеске видеомагнитофона фунай.
Способны ли вчерашние диссиденты, все эти алкаши и злоупотребители служебного положения старшего корректора или младшего корреспондента в районной газете, за короткий невинный трах на подшивках старых газет печатавшие бездарные стихи пожилых поэтесс, способны ли они дать такую идею, которая зажжет пламень в груди, боже, как косноязычно приходится выражаться, какова боль и тоска, как тяжело жить, когда вокруг только и думают, что о копейке до зарплаты и пачке конфет уфимской фабрики кандей. Боюсь, что у диссидентов этих мечты были весьма и весьма недалеки, а кто вдохновит, кто ободрит и наставит на путь истинный, как не тот, кто делал это не раз – секретарь парткома! Вот кто. Не кажется ли вам, уважаемый читатель, что за тридцать или сорок лет этот господин изо дня в день своей карьеры встречался отнюдь не с передовым опытом человечества, а с негативной его стороной, чем больше он получал власти, а только власть может решить, что можно сделать с теми людьми, что имеют весьма и весьма прихотливые мечты! Вы видели профессора от литературы, который жил со своей приемной дочерью восьми с половиной, что ли, лет? Он видел. Вы видели министра культуры, которая переспала со всеми членами правительства, включая дворника дядю Ахата? Он видел. Вы видели господина, который днем был священником одной малоприятной религии, а по ночам конструировал некое чудовище по образцу своего образца и даже из того же материала? Он видел. Все пороки, вся страсть эпохи прошла перед его глазами, и он просто не мог устраниться от них. Он бережно лелеял в себе всю скорбь мира, все скрытые желания людей и, как подобает идеальному конформисту, просто выдал их наружу. Он автор всех идей века, нет, он поэт века, что я говорю, астагифирулла! Впрочем, наверно. Есть перечень грехов, придумать новые достаточно сложно. Как говорят опытные психиатры, видимых признаков болезни у вас нет. Нет так нет, и мы живем и слушаем секретарей парткома, которые сами не предаются ни одному пороку. Им это не нужно. Им важно, чтобы мы их любили, я даже не в силах подумать как.
Продолжение следует…