1
дочерна обугленная, спичечная голова,
что вбирает в себя глубина колодца,
кроме древка твоего, золы и пепла –
крик из-под длинного рукава,
себя саму, одиночество лозоходца,
лепту знахаря в лечении лепры,
мандрагоровых яблок никлую кожуру,
слезу геодезии, разрастающийся мицелий,
кольцо кочевника, площадь круга?
надонной нежити «не умру»
звучит как опыт жития без цели
и неспособности знать существо недуга.
но как собственный голос стена в стене
слышит шорох живущего на той покрова,
черноводных нитей косматый шум,
потому что дно, утопленное в вине,
плещет жиром и животной кровью
так, что у путника холодеет ум.
решимость взглянуть на жерло гортани
возникает как собственность в балагане
и цепко держится за искус риска.
в округе пенятся тамариски,
астрономическое полно и равно себе,
когда высота как искомое усматривается в глубине.
2
то был знак человыженный
– сургучен, кровав, багров
так, что стены наружу вылезли
прав ли? выжил ли?
жены рядились в лекала вдов.
камни на жилы живьем нанизаны,
но словно зерна маковые легки,
потому что под твоими ризами,
как зверь, при рожденьи униженный,
был мужем своим тоски.
был мужем ее и, равно, помнил
соленое солнце в разливе рек,
бисерный отзвук в раскатах грома,
пляшущий вечер в золотом исподнем
и искрящийся под ним снег.
3
в низах безветрия темно – щит чешуи не отразит
частицу света, и металлический плавник
не воспрепятствует волнам, взбешенным правилом "везде"
в их неспособности лишить границы императив прилива,
обресть себя в песчаном пляже, камнерождениях, метаморфизме тел,
пока дрейфующее судно бросает невод навстречу пасмурной воде,
над ней – цинга, медвежья кровь, жир китобоен, такелажи.
вдовица-рыбка, отныне только и осталось,
что залечь на дно, конец, дремучесть северного моря.
чтобы сравняться с ним в горизонтали, но
с геометрическим его безукоризненно не споря.
4
но мне ли видеть где там, впереди,
лезвие шага твоего, и где обух,
ты подойдешь, и я скажу – входи,
снимай пальто, не снимай обувь.
мне всегда твердили, что злу и страху
нельзя бояться смотреть в глаза,
чтобы не стать возмущенным прахом,
чтобы не знать, что одна глава
станет романом, рассказом, повестью,
или, что хуже, большой эпопеей.
прощаясь с душой, перед этим – с совестью,
бесславный конец грядет скорее.
и потому я смотрю так прямо,
не зажигая лампу, не закрывая дверь.
ты не таким увидел Авраама,
сестрой жену нарекшего? Теперь
и пыль рассеялась. мы остались прежними,
я знал всегда, что мы останемся прежними,
что ты сможешь прийти без приглашения,
руки будут сухими, одежды – небрежными.
мне всегда твердили, что злу и страху
нельзя бояться смотреть в глаза.
но если смелость была, то она зачахла,
как больной ребенок, и тем мертва.
старое кресло скрипит, что воет,
не находит уклада, вещей, чтеца.
но мы еще здесь, и с ним нас трое.
ты сидишь напротив, и у тебя нет лица.
5
босой стопой в земле химерной
по желтым глинам вглубь окраин,
где каждый глаз пугливой серной
следит за ним из деревянных ставен,
уходит день, и даже с мышью
зола заката в холстине смажется.
не доверяй зловещему затишью,
зловещей мгле, немой сутяжнице.
на фонаре, автомобиле, здании
огни бессильны – туман густеет,
возврат к себе, к земной Урании,
являя им, туман густеет,
опережая шаг и след за ним, и острый нож,
напрасно вскинутый на звездный пеплум,
что поглощает зверя, птицу, вошь,
скрываясь паром, воздушным пеплом.
6
прямая улицы в тисках металла,
противясь акустике широт вокзала,
идет на убыль. дребезжа с двойником на пару,
трамвайный вагон рассекает фарой
кромешную мглу, чей супостат, пассажир нечастый,
говорит Кохелет, подразумевая Екклесиаста
7
М. К.
я не могу жалеть о пройденном и о грядущем,
о безмятежности лица в классическом овале,
когда пишу на нем подсохшей тушью:
ты есть прекрасное в его начале,
когда склоняюсь над твоим лицом
в рассветной серости, в преддверии утра,
и вижу пламенный огонь под бледным полотном –
огонь в воде, бесцветность перламутра.
8
ты соль земли, как море – пот земли,
как горьких ягод сдавленная горсть
– земная желчь, ты тот исход, что не предвидеть не могли
им побежденные, ты коммунальных комнат гость,
где нет лица ни у тебя, ни у хозяина.
ты морок слов, что не твердят под солнцем, днем, воочию
перед собой с холодным страхом их осуществления,
начало дней, конец ночей, покорный спутник, худосочию
врученный в дар. пожар беспамятства, портрет горения
руки без имени, души без памяти, даммарным маслом.
9
я не узнал тебя, Лазарь, когда черные ласточки
садились на ворот моего окна,
подражая зрачку в пустоте глазницы,
и зима на постриг, по-монашьи, пастырски,
приближалась к дому, где взмах топора
рассеивал известь по исход границы
возможности легких ее принять.
Лазарь, кто скажет, что смог обозначить картой
эту местность – тот себе соврет,
все здесь – безымянность, предметов спор,
и мастер, что руку набил в жаккарде,
скорее прочих к тому придет –
рельеф, плетение, раппорт, узор
в свойстве земли становиться кровом.
я не узнал тебя, Лазарь, потому что память –
лишь течение мгновений, но не застывший миг,
и пред тобой головы не посмел поднять я,
сиречь глаз в синезвездную заметь.
слепота моя, Лазарь, – мертворожденный крик,
заключенный в свои объятья.
10
я не спрашиваю, по ком звонит колокол,
потому что я знаю, по ком он звонит:
рассыпается звон по песчаному войлоку,
по болезненной бледности каменных плит.
рассыпается пеплом на северных водах,
застывающей грязью на их берегах,
рассыпается криком – в неожиданных родах,
в сыновнем рожденьи, в кровавых руках.