Достанет всем крестов нательных,
На вырост – рубищ и судьбы –
Им подавай ширококостных –
Таких снегов, такой страны,
Таких распятий на погостах!
Какое очарование в работе, в этом простодушии слова, в этой первобытности нравов, в этой смеси дикого с высоким, вдохновенным и прелестным, в этой живописности без излишества, в этой незатейливости и непорочности выражения, в этой болтовне, часто чересчур изобильной, но принадлежащей характеру безыскусственности и простоты, и особенно в этой меланхолии, которая нечувствительно, без ведома поэта, кипящего и живущего с окружающим его миром, все проникает!
В нее я верю, и немного – химии,
Я знаю: песенка моя не будет спета…
Чистильщик-мальчик где-нибудь в Бразилии
Меня найдет на пыльных дядиных штиблетах.
В новой модели стихосложения, столь ярко явленной у Сергея, меланхолия утратила не столько свое значение, сколько свою цель. Она вернулась в состояние, когда ее терпеливо выносят, а сейчас, в условиях развивающегося свободного рынка, ее лечат.
Сегодня все помешались на книгах по ее идентификации и лечению – музыка стиха часто отмечается как особенно эффективная для облегчения. Понимание человеческой психологии стало сегодня столь же смутным, как и в темные века, и немного отталкивающие симптоматологии меланхоликов, сопровождающие тщательную таксономию в книгах Э. Байкова и других авторов, обращены и к медицинскому интересу, и к любознательности в целиком обоснованном изложении. Этого никак не может понять и принять заскорузлый консерватизм в тех же «Бельских просторах», нуждающихся, как я полагаю, в свежем глотке жанрового обновления.
Но, так как эпоха соцреализма уступила дорогу эпохе разума, поэзия тоже утратила прежнее свое назначение. В механической вселенной, часовом механизме сил и причин, нет места для божественного разума. Поэтический экстаз вновь открывается поэтами вроде С. Янаки, меланхоличными романтиками, и в этой своей роли он, к счастью, не оказывается на службе исключительно мирских забот. Ибо эта меланхолия Янаки не есть дело фантазии, созидающей произвольно грустные, беспричинные сетования, а заключается в самой природе вещей сегодняшнего мира, в котором все имеет жизнь, пластически могучую в настоящем, но и все ничтожно, ибо душа не имеет за границей современного мира своего будущего и улетает с земли безжизненным призраком.
И вера в бессмертие посреди этого кипения жизни настоящей только для Янаки шептала свои великие, всеоживляющие утешения:
Поэт и Рок… и никуда не деться…
Ищи, мой друг, свой собственный ответ.
Благословенна… пуговка Дантеса.
Благословен… обидный рикошет.
Простишь ли мне кощунственные речи?..
Простит ли лермонтовская строка
Печальной радости, что не легла на плечи
Поэту слава редкого стрелка?..
Кажется, г-жа Сталь первая произнесла, что с религиею христианскою вошла в поэзию и вообще в литературу меланхолия. Не думаю, чтобы это было справедливо.
Как приме балетная тянется вверх на пуантах -
Вот классная дама кропит на доске варианты.
Следи с замиранием сердца за твердой рукою
С крошащимся мелом, за тонкой чертой роковою.
Эта незаменяемость здешней жизни, раз утраченной, есть характер древности и ее поэзии; эта незаменяемость есть источник глубокой меланхолии, никогда не выражающейся в жизни, но всегда соприсутственной тайно, зато весьма часто выражающейся в поэзии Янаки.
Да, христианство и в этом отношении, как и во всяком другом, произвело решительный переворот: там, где есть Евангелие, не может уже быть той меланхолии, о которой пишут психологи, которой все запечатлено в доевангельском мире. Теперь лучшее, верховное, все заменяющее благо – то, что одно неизменно, одно существенно, дано один раз навсегда душе человеческой Евангелием. Как говорит об этом поэт Янаки:
Не поступью римских сандалий –
Тяжелой, размеренной, властной –
В небесный порядок прекрасный.
Но ощупью, робко, с оглядкой,
Так плавны тонов переходы.
Так чутка игра светотеней…
Правда, мы можем и теперь, как древние, говорить: земное на минуту, все изменяется, все гибнет. Но мы говорим так о погибели одних внешних, чуждых нам призраков, заменяемых для нас верным, негибнущим, существенным, внутренним, нашим; а древние говорили о гибели того, что, раз погибнув, уже ничем заменяемо не было. Янаки передает это пронзительно-точно:
Дождь. Осень. Там – за три версты –
Растаял крестик над аэродромом…
Нет ничего страшнее пустоты…
Слепых глазниц… покинутого дома…
Что такое меланхолия в стихах Янаки? Грустное ли это состояние души, происходящее от невозвратной утраты, или уже совершившейся, или ожидаемой и неизбежной? Причины меланхолии суть причины внешние, истекающие из всего того, что нас окружает и что на нас извне действует.
Скорбь Янаки питается изнутри, и если душа, ею томимая, не одолеет ее, то она обращается в уныние, ведущее наконец к отчаянию. Если же, напротив, душа с нею сладит, то враг обращается в друга-союзника и из расслабляющей душу силы (то есть из силы этой скорби, ее гнетущей) вдруг рождается великое могущество, удваивающее жизнь:
Над облаком вышним плывет…
Современные литературоведы все больше обращают внимание на расхождения между современной пасторальной поэтической группой России в ее исторической эволюции и некоей утопической идиллией как определенной тональностью повествования.
В пору «осени постмодернизма» в России меланхолия выражает политико-религиозный кризис периода гражданских смут, она играет важную роль в рефлексии на этические и политические темы.
Пасторальное уединение поэта Янаки предстает радикальным выбором досуга, а не действия, это ставит под сомнение прямое сближение аристократической этики героизма и пасторальности у Янаки:
Остался слабым – горя мало –
Обидам редким счет вести:
Не для таких во зло, упрямо
Кулак сжимается в горсти.
Решил стать сильным – худо дело –
День изо дня, забыв о левой,
Пастораль Янаки – как топос или как жанр – предоставляет возможность репрезентации социальных условий развития поэтического дискурса. Пасторальная меланхолия становится важным моментом рефлексии одновременно над любовным чувством и над социальным положением.
Поэтологические проблемы у Янаки выявляют в данном случае свой антропологический смысл. Поэтому роль пасторали в творческом развитии Янаки столь очевидна.
Встреча пасторали и меланхолии в поэзии Янаки также оформлена как контраст радостей пастушества и меланхолической готики (тема руин и могил). Но драматическая схватка со смертью у Янаки вытесняется созерцанием, проникнутым морализацией. Не случайно, что самые пронзительные стихи у Янаки развиваются, используя новейшее и самое мощное орудие зарождающейся новой эры глобального человечества – экспериментирование.
В этот самый краткий период новое поэтическое мироощущение сосуществует со старой пасторальностью, и вскоре это стало банальным и предсказуемым, так как космологические парадигмы отказались от научной магии ХХ века ради небесной механики. Вслед за ними это сделал и Янаки – как поэт и как человек:
Скажи свое главное слово…
И сплюнет сквозь щелку зубов.
И узник с лицом безестовым
Молитвенно шепчет: «Любовь»…
«Моральная философия эпохи глобализма» овладела сегодня освященной веками неприступной крепостью национальной поэтической культуры. Именно поэтому разрушено выдающееся положение религии (последней из мировых религий был, как представляется, марксизм).
Вслед за этим разрушающим традицию движением из всеобъемлющей структуры поэзии изъята ритмика и обращена к глобализирующемуся человечеству как независимое искусство. Удаленная от своего ограниченного, но, тем не менее, полезного положения, функция инструментальной ритмики, лишенной в поп-культуре слова и направления, стала неясной.
Когда в конце ХХ века государственные ведомства по культуре, вторая обитель поэзии, кроме интеллигенции, пришли в упадок и исчезли как центры искусства, поэтическое слово утратило свою среду, то есть свое истинное значение и цель.
С упадком «поэзии смыслов» творчество С. Янаки обретает в наших глазах свою подлинную причину существования и функцию «Sonate, que me veux-tu?». Поэт как бы осветил своими сентенциями проблему обездушенного мира-механизма. Какую цель имеет освобожденная поэзия в мире, управляемом разумом, существующим только ради «самого себя»?
Ты, прощального крика трезвей,
Все скрипишь поутру под окошком.
Кто ж еще напоит журавлей