Всех населяющих его национальностей, проживающих у нас в России. Это братство – не узко-государственного или национально-языческого (эго-племенного, цехового, группового) происхождения. Братство – не есть и возрождение националистического духа, всегда эгоцентричного и недалёкого, спесиво-наглого, лишённого индивидуальной, сознающей души. Коллективизм без живой (доброй) веры в Другого – всегда низкопоклоннический и злобный. Кичливый, байский, неприлично-господского – дух дурной (запертый). Дух – нехристианский по сути (нечеловеческий), и не божественный – в смысле универсального единства, доступного только личности пробуждённого духом человека.
Через Соснору и Антипова советский формальный художественный метод возвратился к традиционной человеческой индивидуальности западнорусского образца, к универсальности человеческой личности, не исключающей её уникальности, непохожести на всех. К смысловой её уникальности. Личности, открытой для непрерывно текущего через глубины её душевной структуры исторического процесса, или мирового духа. И всё это есть в поэтическом, выразительнейшем слове и Сосноры, и его блестящего ученика Антипова.
Таким образом, наследуя всей формальной школе, начавшейся с революционно-агрессивного (насильственно насаждаемого, вроде картошки или кукурузы) атеизма, абортировавшего понятие Бога-духа или выпавшего из него куском кровавого мяса, далее – через своего великого учителя Виктора Соснору, индивидуализировавшего наследие советской коллективности – Евгений Антипов доводит принятое им от мэтра и учителя наследие – до ума. И – до самого его конца.
Пройдя через великий индивидуальный распад и разложение в индивидуалистическом поэтическом духе Сосноры, русский формализм был заново собран и продуман до деталей и мелочей в лице Антипова. Грубо говоря, Антипов довёл наследие Сосноры до ума.
То есть практически возвратил ему и «нормальную» государственность, и коллективное, но вполне человеческое – обретшее уже в лице Сосноры свою яркую индивидуальность – содержание, очистив его от сопутствующей эксперименту трухи распада, от всей отработанной руды и сугубо формалистского шлака.
Евгений Антипов закрыл проект – ровесник целой эпохи (СССР).
Читатель обратит внимание на редкостное многообразие и смысловое богатство внутренней тектоники этой удивительной поэзии, а также на мельчайшую точность авторской её выразительности.
Но моя проза бессильна, хотя бы отчасти, передать прелесть нижеприведённых поэтических строк. К чести её, она преследовала совсем иную цель.
Мы держим рубежи – пока –
мы – здесь. И есть у нас кураж,
Читатель наш поверит нам:
гадай, иль негодуй. Потом
как бился пламенный мотор
Как яд от яростных коллег
Он старится. Ему под тридцать.
(Глубокий вдох, считать до ста).
Он рыцарь. Он тяжелый рыцарь –
случись что, и уже не встать.
Он без оглядки шел по жизни.
Ни звезд, ни смерти не искал.
Почти как все – в линялых джинсах,
в зрачках – надежда. Не тоска.
Но выглядел чуть-чуть усталым
и безразличным. Все равно
он был влюблен. Хоть не писал он
стихов. Да, он не Сирано:
голубоглаз, плюс титулован,
удачлив плюс. Итак, он шел –
нет слез в душе и нету злобы.
ночь приближалась. Как удав.
Мой друг, Патрокл мой отчалил,
Был вечер, как шотландский скотч.
Итак, он шел – шел, чтоб погибнуть –
Конструкция из хрупких линий,
с печатью «юность» на челе,
кому приходишься богиней?
к кому приходишь на ночлег?
С улыбкой детской или светской
посеешь что и что пожнешь?
В театре действий, в общем, скотских,
актрисочка, чего ты ждешь?
Объект здоровых вожделений,
идешь, как посуху. Паришь,
в какой придуманный Париж?
О, нимфа (о, потенциальный
покрасив рот помадкой алой,
прекрасная, куда спешишь?
Туда, где с пылкими устами
и благородны, в «мерседесах»,
как принцы, как под парусами…
идешь себе – и все прекрасно, –
чтоб где-то там, у тридцати,
что вместо грез и страстной дрожи –
семья, любовник-комильфо,
и все, что на земле возможно,
вполне достигнуто: комфорт.
шприцы с блаженством до вершин,
безапелляционность ласки,
и где луч света в темном царстве –
фонарь. И все. А дальше мрак.
Или сюжет, где смех с фужером,
благополучный смех… И что ж?
…Идешь навстречу всем сюжетам,
со звонким цоканьем идешь.
Иди. Пусть царства погибают.
Иди, чтоб головы кружить.
О, неподкупный альпинист,
припорошенный жестким снегом,
позерства без не раз на риск
ты шел, блистательно-бессмертный.
Ты сам все ставил по местам.
Пусть не расставил, но – пытался.
И разве не был твой устав
подстать тебе? Ты не был разве
прекрасней кодексов и вер?
Тогда зачем так регулярно
ты вверх смотрел – как смотришь вверх, –
без слов и – перпендикулярно.
Не сомневаясь ни на треть
ни в чем, рассеянно-бесстрастно
ты смотришь вверх… Чего смотреть
теперь, когда и так все ясно.
ты смотришь вверх. Ну что ж, смотри
Ты столько опроверг доктрин,
а смотришь в небо, смотришь, словно
мечтатель – на губах твоих
А было-то их, шансов, два.
Ты их использовал, два шанса –
и мудро же не соглашался.
О, возвышаясь над толпой,
ты возражал умно, резонно.
Властитель дум, отныне твой
пройдешь и ты, и весь твой социум.
Ничто не вечно под луной,
ничто не ново и под солнцем.
И вот, бессмысленно-упрям,
ты смотришь вверх. А там горят
пусть все к чертям потонет
мол, струны струй настрой,
простым телячьим приступом,
Мы спрашиваем пристально:
Когда нас дождь порадует?
Мы ждем смиренно. Ежели б
чтоб дождь над Петроградом
…Когда нас дождь порадует –
Все в моей отчизне просто,
(О, любовь! Бутончик розы
Подлость, подвиг, все вслепую.
И в стране моей, где слезы,
Ведь всегда в моей стране
Над флагом, над прахом, над плахой клянусь
– один, и не более, в поле –
тебе мои мысли (и минус, и плюс),
мой демократический полис.
Мой полис стремительно и, как на грех,
взрастит мне стерильную смену.
Рви лавр, вари, героический грек.
Твой статус настал, современник.
С венком хромосомным от мулов и муз,
ты выдержишь, выживешь, сможешь –
суммарным лицом ты и гомункулус,
Ты принципиально все вехи мои
Предельно не авторитарен, но и
– по определенью – бездарен.
И нотариально, по пунктам, следят
бесстрастны, как боги Олимпа:
мой полис, мой плебс – мой бесспорный судья! –
и мразь коренного калибра.
Светись, современник, всегда и везде.
ты прав, слаломист, что без лишних гвоздей
сдаешься, но не погибаешь.
Народом моим исторический путь
– мой путь! – методично отсчитан.
Мой полис, мой полюс, мой импульс и пульс,
Степенным шагом или в мыле,
войдем в Ершалаим по пыли,
Ну что ж, поплыли, друг Иуда,
ты первый, не дождавшись утра,
все точно понял. Знаю, трудно,
Что осуждать, они – потомки.
Над ними, как всегда, подонки
питала кровь. И как питала! –
с солдатами – невиноватых),
все достижения, все цацки,
суд неподкупный, чистый карцер,
принципиальность Лиги Наций.
уж навсегда: как иды – с мартом,
закон с Ликургом, яд с Сократом,
Проверенный по пунктам истин,
о, да пребудет миф без мистик.
О человек, все в этой жизни
фрейдизма постулат, доктрину
свободы слова, нимб кумиров,
Содома сад. (Но метод Рима –
Как эпилог – бардак и слезы.
Совсем иным сей мир был создан.
Но праздно рассуждать. И поздно.
Теперь пойдешь своим путем,
и пусть покажется, что путь
ты для того пришел в сей мир.
Мир пред тобой, ваяй. Воюй
ты для того в сей мир пришел.
Кто я? Пророк? Просветитель? Урод?
Боже, как жаждал я радужных солнц!
Жадный до жизни, я слеп. Лишь обрел
дрему дремучей архаики. Сон.
Мрамор – глаза мои, – мрамор. И зря
в белую бездну свой взгляд ты уставишь.
Пальцами, слышишь, я пальцами зряч.
Блеск этих глаз – только снег и усталость.
Им не дано ни порхать, ни парить.
Мышью летучей я маюсь во тьме.
Я же Гомер, а не просто старик.
Видишь, я тризна по этим и тем.
…Дым у бортов. От мостов. О восторг!
Тысячу лет набухал он в слезах
таявших век. Да, мы шли на восток,
смуглое мясо месил мой тесак.
…Бурю, Борей!.. Только парус обрюзг.
Слеп, я не ведал, о том, что творил.
Вот и не знаю теперь, что творю:
мой шестистопник, шесть крыльев твоих.
И не проси меня: выпей и спой!
Я – это память камней и комет,
плач о былом – а непросто слепой.
Искатель гипсовых гармоний,
раб ностальгических удуший,
с какой сражаешься Горгоной,
какой Цирцее тихо служишь?
Все веришь в доброту наитий?
кричат больными голосами,
так и застыл – глазами в Лету.
Не растолкают, не прогонят.
Все веришь в высшие законы?
сюжеты, говоришь, сюжеты.
И уплываешь в мир Лоррена,
сползая в сон под скрежет ветра.
Ну что ж, войдем в столицу мира.
Там лифт из бронзы, как мечта
По белым клавишам – вошел.
Ковры и мрамор. Пахнет елкой.
Что ищешь тут, в краю чужом?
Кого оставил там, в далеком?
и не найдешь, и не забудешь.
Темнеющий сей сад Ривсайд
в огнях, в деревьях и безлюден.
И нет луны. Заметил вскользь
чем над Нью-Йорком меньше звезд,
тем больше лампочек неона.
И что есть звезды без нее,
без птицы-журавля в ладонях?
И что стареющий Нью-Йорк?
Он в декабре – в дожде. Он тонет.
Красиво тонет, в свете ламп.
(Печаль, однако, не светла:
ведь нет титаникам причала).
не знает мир столицы вечной.
Печаль, как эта жизнь, пройдет.
Пройдет. Как юность. На носочках.
…Вон Санта Клаус под дождем
звенит! в свой нищий колокольчик.
Усвоив то, что брода нет в огне
и не было, а были только те же
черты любимой женщины твоей,
имей уменье выжить без надежды,
когда в один из календарных дней
судьба попросит все-таки отдать,
и шаг любимой женщины твоей
пройдет в простое прошлое, когда
в канун утрат прекрасные вдвойне,
фиксируют, приблизившись к лицу,
уста любимой женщины твоей
изящный – и холодный – поцелуй.
О чем рефрены-рифмы шепчешь?
Ты слышал лепет страстной дрожи
из уст непобедимых женщин.
Ведь ты срывал плоды, как в басне.
без жертв, без виражей кабацких?
скорбишь, и скорби нет прекрасней,
чем перечень ничьих и недо-
Сочувствия? С чего б, избранник?
Тем – ни гроша, тебе – алтын.
А ты забыл его истратить,
с улыбочкой не по погоде,
как в cinema, стоишь и машешь
вослед всему, что в даль уходит.
Уходит вдаль, и вдаль – и дальше.
То не сотня бойцов по степи, то в стихи –
что-то кровное – капля, – а не возвращалось.
Нет, вдали у реки не штыки стерегли –
тридцать три собрались, начеку, беспощадных.
Он же стих, он до точки. И все, и замрет.
И закроются очи, и пальцами в почву.
Я за пазухой нянчил зародыш. И вот:
тридцать три механических тюкают в полночь.
Тридцать три расклюют. Где свои? за версту.
И ни конь-друг-любимый, никто не склонился.
Что-то кровное, да, только нет, не спасу:
пусть уже трепыхнет, отщепенец, страница.
Никогда ни единый оттуда, из книг.
Лишь у самого края заря зеленела.
Только степь да заря. И ни звука. Ни-ни.