газон кустист, как Толкин,
Парк безмолвствует. Чертово колесо
неподвижно-огромно. Застряла зима
в феврале закопченном. Но солнечно все.
В небе птица летит. Как – не знает сама.
Град надежно разбит. Средь убогой зимы
шебуршатся работники мелкой руки.
Всюду люди, их ловят, дают им взаймы
(жизнь есть долг, а долги это те же грехи...)
Этот медленный город могуче гудит,
все в нем движется сразу и с разных сторон.
В небе птица, облитая солнцем, летит:
Тротуар с отраженными ветками,
Ворона с переломанным крылом
пытается на дерево взобраться –
и прыгает на ветку, ни о чем
не думая. Тем более, сдаваться.
И падая, срывается в сугроб,
качнувши потревоженные ветки,
и на сугроб карабкается, чтоб
примерить к ветке снова взгляд свой меткий.
И я ушел. Ей все равно, что смерть,
что человек. Не зная о страданье,
что никогда ей больше не взлететь, –
она – смотри! – летит в своем желанье.
Морозный яркий март. Белым-бело.
Вчера так изумительно мело,
а нынче утром солнце воцарилось,
и все, что есть кругом – преобразилось.
Старушка с палочками тоненько идет,
качнувшись, тихо падает на лед
и замирает, опершись на стену,
жива или мертва попеременно.
Гора играет детками в лапту,
а завтра стает снег, лопух полезет,
и все, что не умрет, закуролесит.
Я забывал о том, что человек
ты (а не только женщина) – в безумье.
И попадал я к дьяволу на зубья,
которым становился человек.
Память отрешается от смертного,
имена домов не разбирает.
Там купец жил, там партийный бос – но этого
мысль иметь уже не пожелает.
Донный мрак клубится по оврагам
и расщелинам, а занялось строительство –
зажилось счастливей бедолагам,
и как будто кончилось мучительство.
Лишь когда фасеточной гармонией
дом любой усвоен и преображен, –
собственности отпадают антиномии:
мир дворец и ты в нем поселен.
(стихи, сочиненные во время ночной лихорадки)
Я посвятил эти шесть или восемь
стихотворений – узнайте об этом –
единорогу и деве**, их оси
стоят шести совершенных творений!
Дело и не в exegi monumentum –
вечной земле эта честь безразлична.
В камне явить невесомую лепту –
жизни лишить эту песенку птичью, –
радости, легкости и узнаванья,
и пониманья нездешней природы.
Нет и земли без святого желанья,
движутся к небу грунтовые воды.
* "Я воздвиг памятник", Гораций
**Автор имеет в виду свою поэму «Единорог и дева»
снег смешан с грязной жижею…
Припомни, был ли ты в начале
той грязью, снегом, дежа вю?
Иль это я, земной, не млечный,
И сколько не хватаю слово
своим безгласым рыбьим ртом –
сверкает смертная основа,
как антрацит, во мне самом.
Когда едва переставляя ноги,
я брел, несчастный, злобных мнений раб,
в луче плясали боги вдоль дороги,
и небосвод синел, и свет не слаб.
И я свернул в убогий переулок,
где каждый дом был обречен на слом,
(в глухом ряду один мой шаг был гулок) –
и вдруг увидел птицу за стеклом.
Волнистый попугай томился в клетке,
чужой забавы жертва, он глазел
на отраженье в зеркальце, и цепкий
его зрачок медлительно мутнел.
И стало легче мне, благая сила
на глупость человека – на тебя –
стряхнув тоску, меня развеселила,
и понял я, как выглядит судьба.
"Сначала мать, потом отец"*...
А я до сих пор не мог написать,
о том, как мать ушла под конец.
Сначала отец, а потом и мать.
И это никак не переписать
(как и свой не отсрочить конец) –
как умирала мучительно мать,
для любящих да пребудет сердец.
Так под конец умирала мать,
* строка из стихотворения С. Гандлевского
Мне б под липою забыться.
Только слышу шумный топот –
на кривых ногах, как робот,
Хочешь в небе раствориться?
Порхать, шуршать и трепетать…
готовится в земле лежать, –
и солнца луч растопит мглу,
Когда, казалось, помолчать
чужих детей, чужих мужей –
впадая в раж, штампуя цвет –
На ужин, завтрак и обед –
Еще и ласточки не сгинули,
в миг не накинули на зги нули,
И холода не доприблизились
В дверях с дорожною котомкою
не истомилась лета жизнь,
готовясь к встрече с незнакомкою.