

Но приступим к стихам самого В. Троицкого.
К единственной его книге стихотворений «Осколки». Поэт умер в 65 лет, зимой 26 года. Другие мои талантливые сверстники, Банников, Хвостенко, Яковлев, Юнусов, Масленников… и того раньше — прожив меньше. Теперь понятно, почему рано умирали многие талантливые поэты.
«Осколки» В. Троицкого дороже нам многих вымученных за деньги и по должности, слабых, не слишком хороших или просто бездарных стихов тмутараканского какого-то пошиба. Тоненькие «Осколки» дороже для русской литературы многочисленных подражательных томов как бы «советской» уфимской прозы-поэзии второй половины прошлого столетия.
Начинаются «Осколки» с парадокса:
La vida es muerte. Жизнь есть смерть.
Для человека, как и для растений.
На все осталось несколько мгновений,
и я теряюсь — сметь или не сметь.
Если время конечно, а поэзия вечна и целокупна, то быть поэтом — это значит быть тем, для кого всё происходящее уже в принципе как бы закончено. Это невыносимое чувство не всем знакомо. Но именно поэт и оказывается в некоем творческом вакууме, в положительной, но пустоте. Самому ему это малопонятно и весьма мучительно для него. Но именно тут и начинается подлинное стихотворчество. Повторяю, смешение времени с вечностью — это не столько блаженное, сколько поначалу непривычное и нестерпимое чувство для человека вообще и для поэта также. И только потом поэт научается с этим жить и даже получать от этого беспримерное удовольствие. Так что, по правде говоря, есть один убедительный повод для творчества — это идеальное отчаяние, вдруг охватившее субъекта-автора (истинного поэта): абсолютная и творческая пустота, которой всё на свете или уже закончилось или вот-вот только начнётся. Поэтому:
Внизу маняще распласталась твердь,
а взглянешь ввысь — прочь от меня, Злой Гений! –
обломки жизней, помыслов, свершений
в небытие уносит круговерть.
Далее следует стихотворение «Бесконечность». Математически, абстрактно, как-то, может, и выражаемая, но в чувственных образах-символах эта бесконечность (или вечность) поэтически выражает ту самую, ощущаемую поэтом пустоту. Сама бесконечность вдруг открывается через осмысление-выражение случившейся с поэтом В. Троицким любви. Вернее, это осмысливание, или просто мышление, избывающее потрясение любовью, и есть бесконечность божественной пустоты, которая, легко укладываясь в зазор определения жизни через смерть, подразумевает свою равную присущность обеим этим крайним категориям, которые она, бесконечность, охватывает. Поэт здесь выступает также в качестве наследника и вечной философии, которой поэт касается. Замечательно, что всего только три строфы, облечённые в игровую и простенькую с виду чувственную форму, дают читателю убедительное представление-формулу той божественной «матрицы» (самой вечной женственности), которую читатель вслед за поэтом для себя вдруг с восхищением открывает, если решается следовать за поэтом, как Данте — за Вергилием, только уже в обратном аду направлению. Дело, похоже, разворачивается уже в лимбе:
Бесконечность
Рассвет беспечно рассмеялся,
слегка румянцем запылал.
Я никогда так не влюблялся,
я ничего так не искал.
Туман спокойно заклубился,
в лучах играя, заблестел.
Я ни к чему так не стремился,
я ничего так не хотел.
День, погляди-ка, разгулялся,
вовсю раскрашиваться стал!
Я ничего так не боялся,
я ни о чем так не мечтал.
Вполне исчерпывающе — о бесконечности. А главное без всякого занудства.
И если первое стихотворение сборника точно схватывает и выражает среду обитания поэта, а второе — высшую форму заинтересованности поэта-человека в этой среде, то третье стихотворение можно назвать эффектом постижения уже самого «дикого» творческого принципа, могущества поэта, олицетворенного в образе дракона. Весьма емкий мифический образ-символ, живо представленный нашим поэтом В. Т. И второй персонаж, женщина — здесь универсальная форма Красоты, изящный сосуд, предназначенный самой природой для Любви и Греха, и в который может быть влито все, что угодно (чего душа не пожелает даже). Красота женщины смиряет-умиротворяет даже клокочущую космогоническую мощь таинственного, священного зверя. Это — стадия «Красавицы и Чудовища».
…Подрагивая напряженьем жил,
улегся тихо на пороге
и крылья многоцветные сложил –
и лижет тебе ноги.
Итак, читатель, перед нами всё необходимое для развития отношений свободного художника-слова, поэта, с творчеством. В том числе и отношений его с самим собой, в себе самом: вечный диалог, деление художественного смысла, наподобие живой таинственной клетки, но только это уже смыслопорождающий, пересоздающий мир принцип, читатель.
Пройдя первый круг отношений, состоявший из непостижимого центра в космогонической пустоте и сознании самого стихотворца, из точки на некой окружности и самой подвижной окружности, обнимающей и свой центр и стирающей дискретную точку на своей линии (наподобие уробороса, заглатывающего свой хвост), стихотворец снова оказывается в знакомой нам пустоте, на новом витке спирали. И пустота оборачивается на этот раз уже личным одиночеством творца.
Небольшая оговорка относительно этой новой ситуации. Честное «служение муз», как известно, «не терпит суеты». Свободный художник слова (других среди настоящих поэтов — нет) однажды сталкивается в своей жизни с подтасовкой имен и сущностей другими многими, с непрофессиональными поэтами-шарлатанами. Больно ударяется об агрессивную, профанную и безликую массу всякого рода недобросовестных, агрессивных стихотворцев, мнящих себя поэтами. (Среди них есть даже выдающиеся профессионалы в своей сфере, например, кинорежиссёры или знаменитые артисты.) Они тоже «пишут стихи», чаще просто беспомощные, но пишущие дилетанты в поэзии сами этого не видят… А видит наш бедный поэт. Тут-то и происходит «катастрофа в воздухе». Это всё равно, если поэт, налегке парящий, столкнулся бы с крылатой поэтессой-коровой… Не буду называть имён выдающихся режиссеров и киноактёров, сочиняющих стихи, к тому же, не вполне уж такие плохие иногда. Но стихи коих всё же много, много хуже их выдающихся ролей или кинокартин. И недостойные благородной поэзии. В этом вся трагедия вкуса как такового. И — поэта. И никому нет до этого никакого дела, кроме моего поэта. Пишут дилетанты, вовсе не задумываясь серьёзно над судьбами поэзии. Но поэт отвечает как бы за всю поэзию разом перед небом. И землёй. Поэту трудно, просто в силу своей творческой природы, игнорировать духовно-эстетическую ложь, «выраженную» в слове. И он мучительно и неудержимо снова впадает в отчаяние, выпадает из осквернённой кем попало, тяжко оскорблённой очередным благонамеренным профаном общей нам окололитературной реальности.
Либо одарённый свыше поэт должен также немедленно регрессировать до уровня стихоплёта-болвана под стать ему. Дилетанта в поэзии, слегка позлащённого обще-культурной накипью или авторитетом, добытым им на стороне, в своей области.
Строго говоря, с точки зрения высокого поэтического мастерства, даже писать неплохо — есть уже «преступление» в поэзии, поскольку та знает и ещё помнит золотые свои времена, и свято чтит всех своих гениев — свою живую во веки веков поэтическую вечность. И даже хорошее стихотворение — предатель и враг лучшего.
Лучшего, высшего образца, совершенной поэтической модели — к которым единственно и безраздельно устремлён искренний оригинальный художественный дар (гений, творческий дух). И писать хуже гениального — значит оскорблять (вольно или невольно) и творчество, и его непростые пути. И мучить заодно ангельский слух читателя и поэта дурными стихами.
Но разве есть до этого дело иному, тем более, знаменитому грамотею-выскочке из смежной области искусств, например, из кино или театра? Нет, конечно. Он прёт напропалую. Никто ведь не запрещает новоявленному профану беспардонно творить и в области поэзии. Так что же мы сетуем?
С весёлой грустью мы констатируем давно известную истину: поэзия есть только совершенная и превосходная, а сам поэт может быть только совершенный. Но это лишь ничтожный процент от всего написанного в мире стихами, а все мы, люди, несовершенны. Прочее — более или ещё менее удачное подражание. Толерантность к которому обратно пропорциональна читательской талантливости: любой поэт — прежде всего читатель (гениальный либо посредственный).
Вот как восхитительно, живо, пронзительно и честно пишет об этом сам В. Троицкий:
Одинок я, а это рождает печаль;
Современники — шушера всякая, шваль.
Если б лет полтораста назад перепрыгнуть –
Мне товарищем стал бы Жерар де Нерваль.
Моn аmi, — я сказал бы ему, — неужели
Vous n’allez pas avec moi au voyage оriental? *
Пару белых верблюдов угоним. И в нарды
Обыграем султана. Проникнем в сераль…
Не согласны?.. Увы, сам с собой говорил я –
Ведь романтика нынче не в моде, а жаль.
Я поэт не советский совсем — воспеваю
Глянцевитость бумаги и циркуля сталь.
Я физический труд уважаю, однако
Пусть дояркам читает стихи Роберт Паль!
Кто не думает — счастлив?! О да, в окруженье
Дураков… Но заканчивать мне не пора ль?
Друг-читатель! Меня обязательно вспомни,
Я из тех, кто ушел в эту самую даль.
Славка Троицкий звался я — версификатор,
Книгочей, склочник, бабник, ленивец и враль!
_______________
* «Мой любезный друг! Не окажете ли Вы мне такую честь, что составите Вашему покорному слуге приятную компанию в путешествии, которое я намереваюсь предпринять по Ближнему Востоку, а, сударь? (франц.)
И далее снова от темы одиночества — к теме творчества. Тут выясняется, что для кого-то творчество простирается не далее «оскопления бычка» и сводится целиком к монотонному (пусть даже героическому), механическому труду, лишенному индивидуальной свободы, личного дерзновения (к ремеслу, пусть даже мастеровитому) и чуда:
Он пашет, пашет, пашет, пашет –
и хлеб растет, растет, растет.
Хозяин, радостный, купюры
Подсчитывает — за столом!
Должна ли быть литература
таким вот смирненьким волом?
Вопрос, разумеется, риторический.
В стихотворении речь идет о возможной подмене глубоко личного, интимного, сокровенного, словом, свободного, вдохновенного делания-деяния-свершения механическим трудом, схемами, подогнанными под идеологические лозунги или литературными штампами, о смерти литературы (читай Поэзии!) ради «хлеба единого». Что на деле часто и оборачивается обезличенной строкой, не освоенным размером, уже ничего не сообщающим из-за своей расхожей избыточности: дурной множественности, бесконечной повторяемости массовым сознанием, пожравшим (как «хлеб единый») любую недоразвитую личность в зачатке. Это «отработанная порода» горит и спорится в руках «способных» (к тёплым местам) графоманов и откровенных, беззастенчивых, важных подражателей.
Такова безликая куча шлака, оставшаяся от мастерства в руках славного поэта-первооткрывателя.
Окончание следует…