Михаил Гундарин: «ИТОГИ 2024: ТОП-10 фильмов года»
Все новости
ЛИТЕРАТУРНИК
3 Октября 2020, 12:19

Лира и скипетр. Часть первая

«...Жизнь Пушкина проходила под надзором жандармов и царского двора, Однако поэт не отказался от своих передовых убеждений и до конца дней был противником самовластья...» Н. В. Банников

Многое уже было сказано об отношениях поэтов и правителей; еще больше было написано. Если же говорить о Пушкине, все это нужно возвести в квадрат, а лучше в куб – на всякий случай, чтобы не ошибиться. Причем занимались этим люди, гораздо более подкованные в этом вопросе, чем автор данных строк, который гордится тем, что не принадлежит к славному племени пушкиноведов.
Поэтому, предвидя неизбежные и обоснованные упреки в непрофессионализме, заранее прошу обратить внимание: все то, что будет предложено ниже взыскательному и, несомненно, искушенному читателю – это не более чем личные, пристрастные и однобокие соображения автора; кроме того, это также попытка, говоря словами Набокова, подчинить себе слова, которые все еще восстают против автора; или словесная эквилибристика, если угодно (кто-то скажет «хулиганство» – и, наверное, будет прав). При этом единственной целью, которую автор ставил перед собой, начиная работу над этими заметками, было избавиться от ряда мыслей, в свое время сильно досаждавших ему. Но не стоит воспринимать указанные действия как чистку его ментальных авгиевых конюшен: ему никоим образом не льстит мысль, что его идеи послужат удобрением для читательских мозгов. Напомню еще раз – автор хотел всего лишь освободиться.
Итак, читатель предупрежден. Знаки «Стоп» и «Проезд запрещен» расставлены. Пора начинать, пора мягкими кошачьими лапами сделать первый шаг.
***
Поводом к этим заметкам послужило предисловие к пушкинским стихам в антологии отечественной поэзии, собранной двадцать с лишним лет назад в другом государстве. Она совершенно случайно попалась мне на глаза в квартире друга. Встретившиеся в антологии выражения были настолько забавны, что трудно было удержаться и не проверить – действительно ли неправда то, что там написано, или товарищ Банников все-таки был прав?
Тогда же меня стал мучить один любопытный кошмар. В нем маленький, небритый Пушкин с курчавой эфиопской щетиной на глиняных скулах, крался зимней ночью по Невскому проспекту. Голодный и замерзший, он жался к стенам высоких домов, за которыми отвратительно богатое дворянство с блеском праздновало свой классовый успех. Ненависть загоралась в узких коричневых глазах солнца русской поэзии, и оно доставало из кармана динамитную шашку, предвосхищая Маяковского, который тоже чего только не вытаскивал из своих широких штанин. Потом солнце, то есть, тьфу, Пушкин подбегал, пригибаясь и по-павианьи подкидывая вверх сатиновый зад, и мстительной рукой швырял шашку в ближайшее окно.
И – ничего не происходило! Потому что это был сон. Стекло не билось, а шашка отскакивала назад. И падала к ногам Александра Сергеевича. Тот бессмысленно смотрел на нее, потом раздавался взрыв, и он разлетался на тысячи осколков. Гремела музыка (как сейчас помню: духовой оркестр министерства обороны), и тьма заливала землю, и выплывал из нее горящий транспарант: «Пушкин – противник самовластья».
Слава богу, мучения эти были не зря. Однажды, будучи в гостях у своей литературной наставницы, я увидел десять томов Пушкина, изданных в 1949 году Академией наук сгинувшей страны. Я наобум взял последний, десятый, в нем были собраны его письма, все в оспинах и шрамах от многоточий и тире, – ими цензура усатого деспота, мучившего тогда страну, заменяла некоторые образные выражения, которые наш выдающийся поэт и дуэлянт позволял себе в непринужденном общении с друзьями. Взял я его из чистого любопытства – просто хотелось удостовериться, что великий создатель современного русского языка целиком и полностью подтверждает слова советского филолога.
Однако первое же письмо вызвало у меня серьезные сомнения в том, что Пушкин был сознательным, убежденным и, самое главное, трезвым противником самодержавия. И напрасно я хотел найти этому опровержения. Вспомним письмо к П. В. Мансурову от 27 октября 1819 года, сумбурное, слащавое, едкое, нежное, колкое, сплошь испятнанное эсэсэсэровской цензурой. Да что там, давайте дадим слово юному повесе, он скажет гораздо лучше: «...Зеленая Лампа нагорела (пишет он, намекая на ослабление деятельности театрального и политического (каково сочетание!) общества с таким названием, в котором он принимал участие. – B. C.) — кажется гаснет — а жаль — масло есть (т. е. шампанское нашего друга – видимо, Якова Толстого, он председательствовал в этом обществе. – B. C.). Пишешь ли ты, мой собрат – напишешь ли мне, мой холосенький. Поговори мне о себе – о военных поселениях. Это все мне нужно – потому, что я люблю тебя – и ненавижу деспотизм. Прощай лапочка». Ну что тут скажешь! Кто же не революционер в двадцать-то лет? Кто не хочет разобрать мир и собрать его по-новому, чтобы всем было хорошо и счастье чтоб раздавали большими ложками и обязательно даром, даром?! Особенно в приятной компании, вполпьяна, когда рядом, совсем рядом прекрасные женщины – естественно, тут стараешься быть больше, чем на самом деле, и говорить то, что говорят все вокруг, а уж если писать стихи – так обязательно оды и обязательно про вольность. В общем, попал человек в плохое окружение: актрисы, поэты, танцовщицы – разве это до добра доведет?
И действительно, не довело.
В сентябре 1820 года он шлет длиннейшее письмо из Кишинева своему брату Льву, о том, что он приехал в Екатеринославль, простудился после купания в Днепре и, согласившись на предложение сына генерала Раевского, поехал с ним на Кавказ, где прожил два месяца, принимал ванны «в теплых кисло-серных, железных и кислых холодных» ключах, которые ему были очень нужны и «чрезвычайно помогли»; хвалит генерала Ермолова, усмирителя Кавказа, его казаков; затем описывает путешествие в Крым (Керчь, Тамань), с восторгом отзываясь о семействе Раевского; просит книг – стихов и прозы, просит сообщить о себе близким; особенно просит денег, нуждаясь в них чрезвычайно: «Мне деньги нужны, нужны!» – пишет он. Ну и что, скажете вы? Любит человек путешествовать, порастратился, вот и пишет. И будете неправы. Кишинев, оказывается, это место отбывания ссылки; это, как было написано в комментарии к письмам издания 1949 года, осуществление «репрессий», которые ожидались в отношении Пушкина, но не в связи с его политическими убеждениями, а из-за его поведения, чтоб, значит, занялся общественно полезным трудом, а не валял Ваньку по театрам.
Но – увы! Или нет, лучше так: но – вотще! Как говорится, для пущей убедительности (и кого волнует, что «вотще» было архаизмом уже при Пушкине?). Посмотрите письмо от 4 декабря 1820 года к Н. И. Гнедичу, издателю и поэту, одному из первых переводчиков Гомера в России: «Был я на Кавказе, в Крыму, в Молдавии и теперь нахожусь в Киевской губернии, в деревне Давыдовых, милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского. Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами... Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов» – это похоже на что угодно, только не на ссылку.
Но с другой стороны, Кишинев – это все-таки не Петербург: так, живописное захолустье. И Пушкину там скучно до одури. «Здесь у нас молдаванно и тошно», – пишет он в письме к тому же Гнедичу в июне 1822 года. Он с жадностью ждет любых новостей из Петербурга и Москвы, новостей по большей части литературных, отзывов о своих стихах и поэмах; активно участвует в полемике классицизма и романтизма на стороне последнего; само собой, бранит критиков. И при этом – ни слова о ненависти к монаршей власти или, не приведи бог, о революции. Что это – конспирация подпольщика, скрытность будущего террориста, или Пушкин (не может быть!) всего лишь навсего писатель, лучший из всех, кто когда-либо владел русским Словом, основоположник, столп и прочая и прочая?
Между прочим, за три года пребывания в Кишиневе он написал: множество стихов, среди которых хрестоматийные «Черная шаль», «К Овидию», «Песнь о вещем Олеге», «Послание к цензору»; четыре поэмы – «Кавказского пленника» (1821); «Гаврилиаду» (1821), хотя публично он свое авторство отрицал – еще бы, кому хочется получать синяки да шишки за богохульные, непристойные, хоть и очень смешные стихи; «Братьев разбойников» (1822); и «Бахчисарайский фонтан», который начат был в 1821 году в Кишиневе, а закончен в 1823 в Одессе, куда Пушкин переехал на службу к новороссийскому генерал-губернатору графу Михаилу Семеновичу Воронцову, в канцелярии которого прослужил в течение года – с июля 1823 по июль 1824 года; кроме прочего в Кишиневе он начал «Евгения Онегина». Так что ссылка – в творческом отношении – пошла ему на пользу.
Впрочем, и в Одессе Пушкин не сидел сложа руки: продолжал «Евгения Онегина», работал и в малых поэтических формах, переписывался с книгоиздателями по поводу издания своих поэм (уже тогда он проявил свойственный ему прагматизм и деловую хватку, заявив в письме к П. А. Вяземскому от 8 марта 1824 года, что он пишет для себя и печатает для денег, «а ничуть для улыбки прекрасного пола»), ну а в свободное время, как всегда, нуждался в деньгах и скучал.
В это же время он насмерть разругался с М. С. Воронцовым. Кто его знает, почему это произошло? Может быть, Пушкин сделал это со скуки, развлекаясь; может быть, Воронцов приревновал к нему свою жену; а может быть, просто, как говорят на бракоразводных процессах, – не сошлись характерами?
Быть может, была и еще одна причина – невежество графа Воронцова. Властный вельможа, наверное, не знал, что Пушкин лучший писатель в России всех времен и народов, и поэтому вел себя так, как будто Пушкин всего лишь мелкий чиновник из его канцелярии. Зря! Зря он это делал! Ведь Пушкин-то про это обстоятельство знал, и знал, так сказать, из первоисточника, и знал очень даже хорошо! Но потому как в этой ссоре Пушкин был ограничен в средствах (нынешние должностные лица сказали бы «вследствие отсутствия административного ресурса»), отвечать генерал-губернатору он мог лишь одним доступным ему способом – насмешками и эпиграммами. И до того хорошо у него это получилось, что он, в сущности, обеспечил Михаилу Семеновичу вечную жизнь – по крайней мере, в памяти потомства (помните: «Полу-милорд, полу-купец...»?).
В конце концов, Пушкину надоело переругиваться с начальством, и он подал в отставку в июле 1824. В письмах к друзьям он объяснял это тем, что он болен, что у него аневризм, и вообще – он не хочет зависеть от прихотей начальников и что литературные занятия приносят ему больше средств для существования, нежели служба.
Вот так, глядишь, и прожил бы Александр Сергеевич в Одессе отставным чиновником, если бы не несчастье.
А произошло все из-за одного злосчастного письма, написанного Пушкиным Кюхельбекеру где-то в апреле – первой половине мая 1824 года. В нем он сообщал, что, помимо прочих дел, берет уроки чистого афеизма (то есть атеизма, если кому непонятно) у «старого англичанина, глухого философа, который исписал листов 1000 чтобы доказать, что не может быть существа разумного, творца и правителя, а заодно и мимоходом уничтожил слабые доказательства бессмертия души». К несчастью Пушкин то ли не знал, то ли забыл, что в России существовала в то время одна удобнейшая (в полицейском смысле) штука – перлюстрация писем, особенно подозрительных, неблагонадежных лиц, к которым, конечно, относили и Александра Сергеевича. Письмо вскрыли, прочитали, пришли в ужас, доложили, кому следует, и Пушкина – гром и молния! – ссылают из Одессы в Михайловское, его родовое имение. Из Одессы! из европейского города! где иногда давала представления итальянская опера, где нельзя было найти ни одной книги на русском языке, где устраивались греческими матросами драки на ножах и прочие культурные мероприятия – в деревню, на Псковщину, на природу! Ах, казни египетские, весьма сильные!
И вот Пушкин вместо Одессы находится в Михайловском, любуется сельскими пейзажами и готов лезть на стену, чтобы не умереть от скуки. «Пришли мне стихов, умираю скучно» – пишет он в письме к П. А. Вяземскому от 8 или 10 октября 1824 года.
Ну где здесь умысел против правительства и монархии? Где бунт, где заговор, где маски и кинжалы? Нет их здесь. Единственное, что можно найти в этих письмах, даже в письме к Кюхельбекеру – так это вольнодумство в вольтерианском духе, бравада начитанного человека в дружеской переписке – вот, мол, я какой, афеист! Язык мой – враг мой. Увы, Пушкин слишком поздно поймет значение этих слов.
Продолжение следует...
Вадим СУЛТАНОВ
Читайте нас: