

У меня в руках книга, где обложка — молчаливый пролог с визуальным воплощением тишины, разлуки и масштаба человеческого одиночества. На этой обложке свет и тьма заключили строгое, почти аскетичное соглашение.
Верхняя половина — глухая, полуночная чернота, в которой застыли строгие белые буквы. Они кажутся высеченными на граните или отпечатанными на старой печатной машинке в пустой комнате. Название «Мифологемы. Махмут, лепёшки и гора» падает вниз тремя тяжелыми ступенями, словно тропа, уводящая читателя из привычного мира в пространство притчи.
Но там, где взгляд ожидает увидеть глухой тупик, обложка внезапно размыкается, открывая бескрайний, залитый солнцем простор. Нижняя часть — это живое дыхание пустыни. Нас встречает мягкое золото песчаного бархана, чья идеальная, сотворенная ветром линия уходит в прозрачную высь безоблачного неба. На самом гребне этой песчаной волны застыла крошечная, едва заметная точка — человеческий силуэт. В этом кадре заключена главная поэтическая метафора автора. Человек здесь бесконечно мал перед лицом вечности — будь то песчаное море, уфимское небо или безмолвная Гора. Он замер на границе двух стихий, земной и небесной, словно сторож.
Скромная, негромкая надпись «Уфимские литераторы» в самом низу скрепляет этот космический пейзаж земной географической точкой. Это мост, переброшенный из конкретного южно-уральского города в вечные пески мифологем. Обложка не пытается заигрывать с читателем — она, как и сама поэзия автора, встречает его строгой простотой, за которой скрывается глубокая, стынущая изнутри мудрость.
Погружение в саму книгу оказалось зачарованным.
Если попытаться обрисовать внутренний портрет поэта, то перед нами предстает не пафосный пророк, а ироничный мудрец, Одинокий Сторож угасающего мира.
Он одновременно сопричастен этому миру и бесконечно одинок в нём («я один такой остался — сам с собой хожу в кино»). Его одиночество — это не поза обиженного человека, а сознательный выбор наблюдателя. Он сидит у окна в ночной Уфе, и его горящая лампа — это маяк для «еле-еле летящего самолёта». Поэт видит свою миссию в том, чтобы «стынущий мир сторожить», согревая его светом своего окна.
Этот образ соткан из противоречий: он называет себя и своих современников «проклятыми антихристами», но тут же устремляет взгляд к «высотам ангельским». Он боится изломов судьбы, но бесстрашно («квадролапо») бросается в бушующее море, как в детстве.
Сама же поэзия Мансура Вахитова из сборника «Мифологемы. Махмут, лепёшки и гора» мне открылась удивительным, глубоко самобытным феноменом, родившимся на стыке уфимского городского текста и вневременной восточной притчи. В его стихах сквозь привычный бытовой ландшафт проступает метафизический узор, а обыденность постоянно соприкасается с вечностью.
Явно прорисовывается творческий почерк автора: между кухней и Голгофой. Поэтический мир Вахитова держится на двух полюсах.
Первый полюс — предельно земной, бытовой. Это «гул холодильника и крепкий запах чая» на ночной кухне, «дыхание в подмышку» в переполненном лифте, «полированный стол», хрустящий уфимский снег и разгрызаемое в кинотеатре эскимо. Автор не бежит от реальности, он укоренён в ней.
Второй полюс — экзистенциальный и космический. Из городского «тарарама» и «бытовой лузги» поэт внезапно совершает рывок к абсолюту. В его стихах возникают Икар, Растрелли, античные наяды, библейская Голгофа и восточные притчи об Аллахе.
Вахитов — поэт светотени и пограничных состояний. Самый частый его мотив — это сумерки, бессонница, позднее привокзальное время, когда мир становится «неверным и зыбким». Он пишет на изломе эпох (отчетливо чувствуется дух пограничья 80-х и 90-х годов), где память «наращивается тающей жизнью», а будущее видится как «эмиграция» с розовым флёром.
Поэзия Мансура Вахитова — это ночной разговор у открытого окна, где пахнет остывающим чаем, дешёвым сигаретным дымом и близким, пахнущим грозою небом.
Его строки ложатся на бумагу, как косые тени от уличных фонарей. Автор творит удивительное кружево: он берёт грубую нить повседневности — с её нехваткой денег, изменами («Ожидание неверной жены»), вокзальной суетой — и вплетает её в узорчатую ткань вечности. Но этот узор хрупок, его постоянно клюет «белобрысый воробей» судьбы, оставляя на душе рваные раны и заплаты.
Как вкладывает смыслы мастер слова хочется показать сначала на примере первого стихотворения, что открывает данную книгу.
Скрытый смысл этого акростиха раскрывается через расшифровку имени, заложенного в первых буквах строк, и через глубокий подтекст самого поэтического послания.
Если сложить первые буквы каждой строки (игнорируя кавычки в слове «Мягкий знак»), мы получим имя и фамилию конкретного человека: ГУЛЯ ГУЗЕЛЬ РИШАТОВНА САЙГИНА.
Судя по структуре текста, автор зашифровал имя женщины, которая была для него невероятно важна в 80-е годы в Уфе.
* Гуля / Гузель: Двойное или уточняющее имя (возможно, домашнее и официальное). С тюркского языка «Гузель» переводится как «красивая, прекрасная», а «Гуля» восходит к корню «цветок».
* Ришатовна Сайгина: Отчество и девичья (либо замужняя) фамилия музы поэта.
Это стихотворение — интимное, зашифрованное признание, попытка навсегда вписать имя любимой женщины в вечность, спрятав его от посторонних глаз за фасадом поэтических образов.
Текст акростиха разбит на четыре условных блока, каждый из которых несет свой экзистенциальный смысл:
1. Первый блок (Г–У–Л–Я): Очищение через время.
«Грусть уйдет. Лишь лепет — тихо-тихо. / Ярлыки сдираются до старости».
Автор начинает с надежды на избавление от боли. «Ярлыки», которые мы носим или которые на нас вешают, со временем исчезают, обнажая истинную суть человека ближе к финалу жизни.
2. Второй блок (Г–У–З–Е–Л–Ь): Опустошение и скрытая сила.
«Грусть убила землю, ели, липы. / „Мягкий знак“ — отнюдь не признак слабости».
Здесь тоска приобретает космический, уничтожающий масштаб, выжигая природу вокруг. Но финальная строчка этого блока — гениальный метапоэтический ход. Автор обыгрывает букву «Ь» (мягкий знак), которая нужна для завершения имени «Гузель». Он заявляет, что внешняя мягкость, нежность или уязвимость чувств (символизируемая мягким знаком) — это на самом деле проявление огромной внутренней силы, а не слабости.
3. Третий блок (Р–И–Ш–А–Т–О–В–Н–А): Космический побег от одиночества.
«Разбегись и шаром ароматным торопись орбитою высокой навсегда уйти от одиночества».
Самый динамичный и яркий фрагмент. Любовь и устремленность к человеку здесь сравниваются с движением планеты или кометы («шаром ароматным»). Это отчаянная попытка вырваться из земного притяжения тоски и одиночества на «высокую орбиту» под звуки поэтических арф.
4. Четвертый блок (С–А–Й–Г–И–Н–А): Итог, рана и принятие.
«Йод не вылечит — а жаль! — сердечной раны… Ностальгия — это по отечеству, а по юности — обычная тоска».
Стихотворение приземляется в горькую реальность. Поэт признает, что время и простые средства («йод») бессильны перед душевной болью. Жизнь сравнивается с «ипподромом» — местом жестких состязаний и бега по кругу. Финал подводит черту под целой эпохой: автор четко разделяет понятия. Ностальгия — это тоска по дому, а то, что он испытывает сейчас, оглядываясь на 80-е годы и образ Гузель, — это неизбежная, щемящая тоска по безвозвратно ушедшей юности.
***
Слово Вахитова обладает весомостью камня и податливостью речной глины.
Я вообще люблю книги, в которых чувствуется не только автор, но и время, в котором он жил. Когда между строк остаётся запах кухни, табачного дыма, крепкого чая, вокзала, мокрого асфальта, снега за окном… Когда читаешь — и понимаешь: человек не «сочинял стихи». Он просто в какой-то момент не смог промолчать.
А потом прошло время. И вот ты открываешь книгу спустя десятилетия — и вдруг обнаруживаешь, что многое из написанного тогда совершенно не состарилось. Потому что человек за эти годы изменил телефоны, квартиры, одежду, скорость жизни, придумал интернет и научился разговаривать с искусственным интеллектом…
А любить, ждать, ревновать, надеяться, бояться смерти и мучительно пытаться понять самого себя — так и не научился иначе.
Наверное, поэтому меня особенно зацепила эта книга. В ней нет желания всё время быть «высокой поэзией».
Здесь автор может быть философом, а через несколько страниц — совершенно земным человеком, который один ходит в кино и мысленно ворчит на семейные пары. Может говорить о Боге и смерти, а потом вдруг написать про подружек, пирог и чай.
И это мне нравится. Потому что жизнь вообще не состоит из одного жанра.
Утром мы можем рассуждать о вечном, днём ругаться с начальством, вечером влюбляться, ночью не спать и писать стихи, а утром снова идти за хлебом.
Вот она — настоящая мифология человека. Не обязательно с богами и героями. Иногда достаточно одной кухни, одного окна и одного человека, который ночью не может уснуть.
Очень понравилось мне стихотворение «О пользе бессонницы».
В нём есть эта удивительная мысль о свете, который льётся из окна навстречу самолёту, возвращающемуся домой. И я подумала: а ведь, наверное, мы все кому-то когда-нибудь были таким светом.
Даже не знали. Просто жили. Работали. Любили. Писали. Ждали.
А кто-то в это время смотрел на наш свет и понимал: вот. Я уже дома.
А ещё в книге очень много прошлого. Причём не музейного, красивенько выставленного прошлого, а настоящего. С тем, что болит.
С любовью, которая не состоялась. С людьми, которых уже не вернуть. С решениями, которые когда-то казались правильными, а спустя годы смотришь на них и думаешь: «Господи, ну зачем же я так?..» С возрастом мы вообще начинаем понимать странную вещь: прошлое не уходит. Оно просто становится тише.
И иногда одна строчка способна открыть дверь, которую ты двадцать лет не трогал.
Вот почему мне кажется очень точным название — «Мифологемы». Потому что автор постепенно превращает свою жизнь в миф.
А разве мы все не делаем то же самое? Из первой любви создаём легенду. Из детства — страну, которой уже нет. Из отца — образ. Из старого вокзала — целую эпоху. Из одной женщины — иногда целую жизнь. Из боли — стихотворение.
А потом однажды обнаруживаем, что-то, что было когда-то только нашей личной историей, вдруг становится понятным совершенно чужому человеку.
И это, наверное, и есть чудо литературы. Ты пишешь: «я», а читатель слышит: «мы».
Но особенно меня зацепила последняя большая вещь — «Махмут, лепёшки и Гора».
Сначала читаешь её почти с улыбкой. Махмут печёт лепёшки, заваривает чай, принимает гостей, готовит плов. Жизнь идёт своим человеческим чередом. И вдруг появляется Гора.
И вот тут уже становится не до улыбки. Потому что Гора — это ведь не только Гора. Это всё то огромное и неподвластное, с чем человек пытается разговаривать так, будто оно обязано его услышать.
Судьба.
Время.
Бог.
Смерть.
Мир.
Жизнь.
Мы ведь тоже постоянно приглашаем свою «Гору» на чай.
Уговариваем.
Спорим.
Требуем.
Объясняем ей, как всё должно быть.
А потом получаем ответ. Иногда очень громкий.
И только тогда понимаем: не всё в этой жизни можно заставить двигаться по нашему плану.
А Махмут в конце делает, пожалуй, самое мудрое из всего, что мог сделать. Он оставляет Горе лепёшку. Не спорит. Не требует ответа. Не пытается победить. Просто оставляет угощение.
И в этом для меня вдруг оказалось столько человеческого смысла.
Мы ведь тоже не можем остановить Гору. Не можем договориться со временем. Не можем вернуть ушедших. Не можем переписать некоторые страницы собственной жизни.
Но мы можем оставить после себя лепёшку. Доброе слово. Стихотворение. Память. Помощь. Любовь.
Что-нибудь такое, что скажет миру: «Я здесь был. Я жил. Я не прошёл мимо».
Наверное, поэтому после этой книги мне совсем не хочется писать классическую рецензию.
Мне хочется просто сказать автору: спасибо за эту дорогу. За Уфу восьмидесятых. За бессонные окна. За вокзалы. За любовь, которая умеет болеть. За иронию, которая спасает от пафоса. За разговоры с Богом. За страх смерти. За юность, которую уже не вернуть. И за ту самую Гору, которой мы все когда-нибудь пытаемся что-нибудь доказать.
А потом понимаем, что лучше просто поставить на стол чай. И положить рядом лепёшку.
Потому что, может быть, вся наша большая человеческая философия в конечном счёте и состоит в этом — пока живём, успеть накормить друг друга теплом.
А стихи…
Стихи остаются.
Как свет в окне.
Как след на снегу.
Как голос человека, который однажды ночью не смог промолчать.