Издал семь книг прозы. Публиковался в журналах «Уральский следопыт», «Урал», «Бельские просторы», «Литературный Башкортостан» (международный), «День и Ночь», «Звезда», «Москва» и других. Член Союза писателей России. Жил в г. Салавате. Умер 12 ноября 2012 года.
— Как говорится, все мы родом из детства. Каким оно Вам запомнилось?
— Первое воспоминание такое — я на руках у военного, это был друг отца, корреспондент газеты, которую они издавали на ОЖД (Октябрьской железной дороге), где отец был редактором. Мать моя сидела в 41-м лагпункте на станции Весляны вблизи города Княж-Погост Коми АССР, потом она освободилась из лагеря при помощи высокопоставленного чиновника из министерства путей сообщения Г. Губиша.
В самых ранних воспоминаниях, когда мне было 3—4 года, много замечательных эмоциональных моментов, — деревенские забавы бесконечны. Что странно — совсем не помню голода, даже наоборот — много грибов, рыбы, картошки со сметаной и прочего. Каким чудом нас обошел послевоенный голод (а ведь была и засуха) — до сих пор не совсем понимаю. Может быть, причина в том, что семья была очень большая (у бабушки со стороны матери было 12 детей), соответственно, теток и дядьев не счесть, многие жили рядом или часто приезжали.
Хорошо помню, как в деревне все вставали засветло, как рыжий одноногий бригадир распределял работы. «Евдокия! — орал он под окном. — На лен! Остальные на гумно!» У него была выцветшая гимнастерка с медалями. Иногда он пристегивал липовую ногу.
Деревня была совершенно глухоманная, после фашистов в ней осталось домов 10—12. Но была превосходная речка с мельницей, которую построил мой дед задолго до войны. Его упекли в лагеря, но при помощи упомянутого Губиша вскоре все же освободили. Крестьяне тем временем мельницу сожгли. Но дед построил новую.
И вот самые лучшие воспоминания — это время, когда я ошивался на мельнице деда, — запах муки, мешков, дегтя, сена, лошадей... Помогал я мало — в основном мы с пацанами ловили пескарей и шастали по лесу и чужим огородам, хотя и в своем чего только не было. А в реке, оказывается, немало пищи кроме пескарей. Петлями можно поймать утку, лягушки тоже очень даже съедобные...
А вообще мельница — место людное, веселое. Дядьки там варили что-то, не припомню, пили сладкую брагу (и нам перепадало), пели песни и временами бузили. Дядья отличались весьма буйным нравом и заставляли меня распевать похабные частушки, шатаясь по деревне. До сих пор иные помню.
Другое ярчайшее раннее воспоминание (это уже лет пять мне было) — чудовищная гроза с градом, выбившим все стекла в деревне и сильно повредившим огороды. Я сидел у окошка (гроза по обыкновению была косая, «наш» порядок почти не пострадал от града) и смотрел, как из-за черного леса поднимается огромный огненный крест.
Я заорал, испугался, позвал тетку и бабушку, но они ничего не увидели.
После службы батюшка спросил:
— Что ты видел над лесом, когда была гроза?
— Крест, — сказал я, — очень большой и весь в огне, и он медленно поднимался.
— Забудь про это пока, — сказал поп, — вспомнишь, когда будет надо.
— Когда надо, узнаешь сам, но не скоро. Иди, — сказал поп.
И в самом деле, об этой галлюцинации вспомнил я много лет спустя — когда от цыганского снадобья умер прямо в ванной мой двадцатилетний сын. Крест вспомнился, но не помог.
Потом все детство до школы семья провела в бесконечных переездах — Москва, Подмосковье, Калинин (Тверь), Лыткари-но под Москвой (там, в бараке, жила семья моего деда со стороны отца). Бараки, грязища, шпана, поножовщина. Я несу перед гробом деда подушечку с орденом Ленина, он был заслуженный врач СССР.
Большой капитальный сарай был забит дореволюционными, роскошно изданными книгами, — сафьян, кожа, бархат, пергамент на картинках, зеленые и алые ленточки закладок. Кнут Гамсун на газетной бумаге и Библия с кованым серебром и камнями-самоцветами. Тома Зигмунда Фрейда, обтянутые цветастым шелком, томищи «Великая реформа 1861 года» — сафьяновые, с серебряным тиснением... Полные годовые комплекты журналов «Золотое руно», «Современник», «Былое», «Аполлон»... Я не вылезал из этого волшебного сарая. Часть мы увезли в город Калинин, там дали комнатку в бараке. Но большинство редкостей и раритетов попросту растащили те же из дядьев, кто выжил после войны, и пропили. Впрочем, многое оказалось в нашей семье, в Твери.
Так постепенно я узнал совершенно иную действительность, чем та, что тогда окружала всех нас в 1954 году. Это узнавание — долгое и яркое впечатление детства...
В 15.00, уже давясь слезами, я выбежал из нашего барака на улицу Большевиков, которая пересекалась с улицей Софьи Перовской. Люди шли по своим делам. Машины ехали, трамвай, привычно брякая, полз. Близкий подшипниковый заводик им. Сталина гудел. Я сделал «всегда готов» и так простоял священные три минуты... Один!..
Некоторое время спустя папа свозил меня в Москву и показал мавзолей. Там, в глубокой черно-багровой глубине, лежали, как живые, Ленин и Сталин. Меня поразило, что лицо Сталина — грубо-рябое.
Помню, из Москвы в тот день мы привезли два кило сосисок, больше в одни руки не давали. Полкило по пути к городу Калинину я съел с французской булкой.
— Как для Вас начался путь в литературу?
— Вероятно, как и у большинства, склонность к сочинительству появилась в раннем детстве. Деревенские дороги — длинные, и я развлекал приятелей какими-то бесконечными фантазиями, «рассказывал романы», которые сочинял на ходу. А в четвертом классе сочинял стихи. Почему-то они были без рифм, но с ритмом.
После лета в 4 классе сразу дали задание, как и всем, написать сочинение «Как я провел лето». А лето мы с пацанами провели превосходно — устроили плавание на плоту по реке Осуге, именно ее дивные берега писал Левитан, как я узнал много позже. Все это путешествие, начиная с постройки плота и кончая крушением на каком-то пороге, я старательно и описал. Самому мне очень понравилось мое сочинение, а вот учительница литературы сказала при всем классе, что Матюшин все списал, и поставила кол. Кажется, дома я всплакнул от обиды. Так что «путь в литературу» начался с разгромной критики моего сочинения.
В мединституте было немало пишущих стихи и даже детективы, мы выпускали огромной величины стенгазету, где был раздел «литературное наследство». Как-то в этом разделе я перепечатал Бальмонта и Северянина, о которых тогда, в 64-м году, никто и не слыхивал. Студенты переписывали стихи в свои книжечки. А меня вызвали в партком института и «выпороли» за безыдейность. Но почему-то газету не запретили.
Следующий номер был длиной метров в пять — цветной, с массой рисунков, тьма стихов, детектив (иронический). Все смеялись, а партком повелел урезать объем и печатать, как продуктивно работают научные кружки при кафедрах.
В институте было много иностранцев — в основном негры и немцы. Велено было писать, как хорошо они все у нас живут и учатся. Учились они никак, а жили очень хорошо, каждый в отдельной комнате (наши — по 5—6 человек). Основное занятие у них было — любить друг друга и выпивать. Немки особо любили — причем где попало — богатых негров, а они у нас были все богатые. Интернациональной похабщины навидался вволю.
Тогдашний город Калинин был довольно литературен — во всех пяти вузах существовали литературные объединения, в пединституте оным руководил небезызвестный сегодня Андрей Дементьев. Во множестве устраивались поэтические вечера, причем огромный зал областной библиотеки (с превосходным фондом) почти всегда был битком. Теперь такое и вообразить трудно... 1963—68 годы, оттепель, масса новых ярких имен... Прекрасная была эпоха.
— Как Вы поступили в Литературный институт?
В Доме художника впервые устроили обширную выставку несравненной Г. Серебряковой, в другой галерее — М. Ромадина, едва ли не самого тонкого лирического художника советской эпохи. Словом, художественная жизнь в период оттепели буквально бурлила.
Мы же, скрываясь и тая, перетаскивали друг другу Солженицына, Гинзбург, Шаранского, Зиновьева («Зияющие высоты»), Максимова, — тогда появилось много запрещенных книг, и за их чтение можно было запросто попасть в крепкие руки КГБ.
Не так просто было попасть в Отдел редких книг Ленинской библиотеки. Но мне с помощью Юрия Валентиновича Трифонова удалось в деканате заполучить разрешение, и в этом паноптикуме я провел массу дней и вечеров. Помню, несказанно удивило, когда в каталоге этого отдела я обнаружил собрание сочинений И. В. Сталина. Снаружи и внутри, на каждой лестничной площадке этого отдела стояли крепенькие румяные милиционеры, и каждый проверял пропуск, а последний отнимал. Какой во всем этом был смысл — я не знаю и по сей день.
Переоценить важность почти ежедневного общения, нередко неформального, с массой вьщающихся людей Литературного института попросту невозможно.
О жизни студентов в общежитии надо писать отдельную повесть. Но и тут, если складывалась компания себе подобных, воспоминания тоже на всю жизнь. Приходили читать свои стихи Парщиков, Жданов, Еременко, Мельникова, Марграф, Кедров, Минералов, Кошель... А вот А. Дементьев и Е. Исаев не приходили. Популярен был согбенный тихий Вл. Соколов с печатью вечной скорби на лице. Многие уже умерли, иные спились и растворились, но любители поэзии не забудут Жданова и Парщикова, Еременко и Мельникову, — это были редкостно самобытные таланты. А Константин Кедров два раза за последние годы номинировался на Нобелевскую премию. Немалых успехов достигли Лена Латарцева, Эдуард Русаков. Анатолий Гаврилов получил Чеховскую премию.
Литинститут — заведение довольно вольное. Как стать Чеховым, там никто не научит, но вкус и мировоззрение помогут выработать.