Зимой 1942 года в нашем селе расположилось воинское учебное подразделение. Молодые красноармейцы выкатывали в поле деревянные натуральной величины «пушки» и с деревянными же подобиями винтовок ходили в атаки на соломенные чучела – учились воевать, следуя наставлению: бей штыком, прикладом бей, бей, чем хочешь, но убей!
Тогда же к нам в небольшой дом, принадлежавшей райземотделу, где до ухода на фронт работал мой отец, подселили эвакуированных ленинградок, мать и дочь Рудиных. Их вывезли из осажденного немцами города по ледовой Дороге жизни. Обе они были истощены, смотрели на съестное как бы с удивлением, готовили еду с великой бережностью. Со временем на картошке и молоке Тамара поправилась, похорошела, расцвела. Мне тогда было 9 лет, ей – 14. Несмотря на разницу в возрасте, я, наверно, влюбился в нее. Когда блокаду Ленинграда прорвали, Рудины уехали к себе домой. После войны я мечтал поехать к ним, повидаться с Тамарой. Поэтому Ленинград долго был для меня притягательней любого другого города, даже Москвы. Я вырос, женился, получил однажды премию, достаточную для недельной поездки вдвоем в Ленинград. Мы с женой и поехали. Я уже не мечтал о встрече с Тамарой Рудиной, образ ее померк, да и мыслимое ли дело отыскать в большом городе, не зная адреса, девочку, успевшую, конечно, стать зрелой женщиной и, по всей вероятности, сменить фамилию. Теперь нас интересовала сама Северная Пальмира с ее необыкновенным прошлым и настоящим, с ее великолепными дворцами и музеями.
Мы вошли в Зимний дворец в 10 часов утра, вышли обратно на Дворцовую площадь в четвертом часу дня, чувствуя, что вот-вот упадем – ноги у нас подкашивались! Едва доплелись до скамейки неподалеку от Медного всадника. Бодрящий ветерок с Невы или, может быть, с Финского залива помог нам отдышаться.
На другом краю скамейки, положив руки на поставленную меж ног трость, сидел старик в голубом берете. Берет навел меня на мысль, что это ленинградец, хотя коренного ленинградца выдает и выражение интеллигентного лица, спокойное и горделивое, и внимательный, доброжелательный взгляд. Старик полуобернулся к нам, приветливо спросил:
– Приезжие?
– Да.
– В Эрмитаже, понятно, побывали. Много интересного там, не правда ли? Что особенно запомнилось?
Тут я обнаружил, что не могу ответить на его вопрос: впечатлений было слишком много, в голове все смешалось.
По залам музея мы вначале передвигались неторопливо, читая пояснения на табличках при экспонатах. Немного погодя, присоединились, чтобы облегчить свой труд, к группе, возглавляемой экскурсоводом. Но группа двигалась медленно, и мы, испугавшись, что не успеем посмотреть все, снова пошли, ускоряя шаг, сами по себе. Немного постояли лишь в комнате, где было арестовано Временное правительство, и возле египетской мумии.
Пока я думал об этом, старик ждал ответа.
– Мы еще не успели разложить свои впечатления по полочкам, – пошутил я. – Столько интересного и удивительного, что глаза разбежались и голова пошла кругом.
Старик понимающе кивнул:
– Многие приезжие испытывают то же, что и вы. В Ленинграде есть на что посмотреть, чему удивиться. Я родился и живу здесь, и то не перестаю удивляться. Правда, в музеях давно не бывал, сил уже не хватает. Но часто прихожу сюда, смотрю вон на те деревья, они для меня – самое удивительное...
Я взглянул туда, куда наш собеседник указал тростью, но ничего особенного не увидел. Деревья как деревья, кажется, дубы. А он продолжал задумчиво:
– Я пережил блокаду... Вы, полагаю, читали или слышали, сколько ленинградцев лежит на Пискаревском кладбище. Я чудом выжил, многие из тех, кого я знал, умерли, как сотни тысяч других. От голода. И от холода. Сытый переносит холод легче, для голодного он смертелен. Когда в городе иссяк запас топлива, разбирали на дрова деревянные строения, ограды, без которых могли обойтись. Потом жгли в «буржуйках» мебель и, что горше всего, книги... Но деревья не трогали, разве только на окраинах. В центре из последних сил обкладывали их мешками с песком, старались уберечь от бомб и снарядов. Надеялись: после войны, после победы поставим новые ограды, обзаведемся новой мебелью, напечатаем новые книги. Но если город лишится деревьев, новые вырастут не скоро – как оставшимся в живых жить без зеленой красы?
Старик замолчал, ушел в свои мысли.
***
После той поездки в Ленинград прошло более сорока лет. Время затуманило память, подробности увиденного тогда помнятся теперь смутно. Отчетливо помню лишь египетскую мумию, ботфорты Петра Великого, строку прочитанного в Эрмитаже на пожелтевшем плакате страстного послания Джамбула: «Ленинградцы, гордость моя, ленинградцы, дети мои!..» – и деревья, на которые указал старик в голубом берете: поразительные знаки мужества и веры в будущее.
Иногда приходит мне в голову тревожная мысль: ленинградцы уберегли зеленую красу своего города в страшное военное лихолетье; уберегут ли ее питерцы сейчас, когда всем на все стало наплевать, и «новые русские» во всех краях России вырубают заповедные леса – и не ради того, чтобы поставить на службу Отечеству деревянные «пушки», а ради... Впрочем, всем известно, ради чего.