«…Ибо Агнец…будет пасти их и водить на живые источники вод и отрет Бог всякую слезу с очей их…»
Откровение, 7; 15
Если к позднему вечеру начинает накрапывать, наверняка это надолго, до ночи, а часто и ночью будет сыпать и сыпать. Засыреет воздух, стойкий неуютный холод пропитает все вокруг, особенно если ты у воды. Поэтому я подсуетился, набрал хвороста, запалил маленький костерок; в детстве мы такое называли «грудок», «теплинка». Тут самое важное, чтобы костерок занялся, а превратить его при необходимости в хороший костер уже не трудно, а из костра сделать «нодью» вовсе просто – два-три толстых бревнышка могут гореть хоть всю ночь. При хорошей нодье даже можно подремать. Главное – устроиться не с подветреной стороны, а тут не всегда угадаешь. Осенний прибрежный ветер изменчив, – сейчас с костра, а минуту спустя, словно одумается – и наоборот, и ты не столько при тепле, сколько в дыму. Это ненадолго, ветер опять передумает, сменится. И опять грей бока.
В подобных ситуациях хорошо иметь надежную накидку, плащ какой-нибудь старенький, проваренный в горячем парафине с квасцами, такое полотно отлично пропускает воздух, а дождевая вода скатывается с него как роса с утреннего листка подорожника. Хороша и одноместная маленькая палатка. Но сейчас на мне только выцветшая штормовка; ей, родной моей, лет десять, она уже все пропускает, и ветер, и дождик; она уже стала как бы частью природы. Недолго ей служить осталось. На этот раз мне хватит ее защиты. А промокнет, обернусь спиной к костру, ткань просушится, нагреется, и опять можно сидеть лицом к воде и нодье, наслаждаться игрой огня и углей. Ведь вы все знаете, что хороший костер даже назойливый дождь затушить не способен. А много ли мне сейчас надо? Не вечно же я намереваюсь тут сидеть в моей роще, у кривого комля древней березы, на берегу затихающей речки по имени то ли Стикс, то ли Ахерон, точно не помню. Да и опасно сидеть слишком долго на берегу такой реки. Вдруг Харон спохватится и выплывет на своем челноке из тумана. А мне вовсе неохота пока к нему в гости на другой берег.
Когда стучит по капюшону (а лучше по тенту хорошо натянутой палатки) дождь, и ты сподобишься отрешиться от суетных и невеселых дум – разве не отблеск счастья вернется к тебе, потому что ты, отдавшийся мелодии дождя и воркованию близких перекатов, становишься им подобен – неогорчающимся. Разве не такова сама природа, а человек ведь часть ее, только забыл человек, что не стоит огорчаться. Вечность внутри нас, это тоже часть природы и человека. Ведь сказано, Мир Божий внутри нас, а, значит, и вечность – тоже в нас. Друг мой, не огорчайся, уныние это великий грех, мы не умрем, как и природа не умирает.
Да… чего только не придет в голову, когда ты один рядом с теплым костром на берегу любимой реки. Наверное, в печальных размышлениях нет благодати, но и последней мелодии горя тоже нет.
Зеленоватые, фиолетовые, красные вспышки и сполохи бегают по крупным углям моей нодьи, и кажется мне, блаженному, что все это – соглашается со мною. Наверное, осчастливила меня скудная судьба – я беседую с моим поздним осенним костром. Или – он со мной. Ворожба костра неодолима и благодатна.
Старая роща раскинулась в низинке вдоль речной излучины. Невысокие лесистые холмы ограждают березовую поляну от ветров, тут всегда было тихо, уютно.
Ближе к воде березы с причудливыми изгибами; это дерево не очень любит обилие воды. Комли у них почерневшие, кора грубая, в глубоких складках.
Перед ледоставом дни стоят сумрачные, тусклые. Вода и небо становятся как бы свинцовыми – то ли вода отражает низкие осенние облака, то ли наоборот. И если образуется просинь и прорвется в нее случайный луч – это воспринимается как праздник и подарок неба. Только скуп ноябрь на такие подарки.
Всякую осень я посещаю свою потаенную рощу.
Проводя ладонью по грубо-шершавой коре, здороваюсь с березами, их стволы темнеют с каждым годом, а молодой подлесок здесь почему-то не приживается. Ему бы подружек-елочек, но елок у воды не бывает. Поэтому роща всегда кажется просторной, прозрачной и светлой в погожие дни. В ней уже много переживших свой век деревьев, их сухие стволы с голыми торчащими ветками похожи на стадо древних фантастических животных, побежденных другими неведомыми чудищами. Стадо черных гигантских скелетов.
Не отличается красотой моя роща, но я прикипел к ней сердцем, хотя чувство одиночества и в этом месте не стихает, а даже усиливается. Я не могу сказать, что меня тянет сюда из года в год – есть много мест и уютнее, и светлее, и краше. Но именно тут остро ощущается неумолимое течение времени, хотя это чувство мало приносит радости человеку, а уж утешения – никакого. Иногда я думаю, что погибающей роще легче пережить конец своей жизни, если я присутствую в ней. А может быть, моя бескорыстная любовь к деревьям прибавит им два-три года жизни. А деревья поделятся со мною. Да, именно так оно и есть. Прости меня, роща моя, за корысть мою…
В замкнутом пространстве поляны сладкий дымок костра всегда идет со стороны реки, почти всегда. И вот сижу я на берегу и пропитываюсь дымком и духом поздней осени. Несколько спорных мыслей навеял мне этот дух, но никто не спорит со мною.
Сеет, сипит, ворожит тонкий осенний дождик, он ласковый и слабый, его можно не бояться, небесная водяная пыль никогда не превращается в дождь. Хотя она сама может сеять сутками напролет, к вечеру превращаясь в сизый плотный туман. Но если в костер положить два толстых бревнышка, никогда не промокнешь.
Вода реки серая, непроглядная, даже на вид холоднющая, а под поверхностью мечутся какие-то мелкие змейки, оставляя после себя усы водных разводов. Это ветер играет с водой. Гнется, клонится жухлый камыш. Куга, осока тоже пожухли, поникли, только прочный тростник выглядит браво. Листья мать-и-мачехи уже лежат на земле. Вот лягушонок устроился на полузатопленной коряжке. И – раз, прыгнул в воду, поплыл. Куда ты, маленький, там же холод собачий. А то и голодный голавль со своей огромной пастью.
Давно ли, господи, я тут энергично устраивал донки, вытаскивал килограммовых лещей; вялых, но крупных голавлей. Сырой лог поставлял мне лягушат в изобилии. Но вот прошли годы, постарела моя роща, постарел я сам вместе с ней. И уже не тянет наловить побольше да покрупнее. Надергал на ушицу, и ладно. В таком месте, при такой погоде удивительно ясно становится, что человеку в самом деле надо немного. Как мне сейчас. Над углями на двух прутиках жарится пара окуней. Они уже красивые, румяные, перья растопырились и обгорели. Хватит мне!
В двух десятках метров от меня громадная, расколотая молнией береза. Корни ее подмыты паводками, и там получился то ли шалашик, то ли берлога. Плешина костровища тоже есть. В прошлом году над костровищем были прочные рогульки, сейчас их нету. Еще в прошлом году под этой березой у костра сидел старик, рыбу не ловил, а тоже, как я теперь, притулившись к удобным корням, молча смотрел на осеннюю невидную воду, или, подняв голову, медленно осматривал зубчатую кромку леса на той стороне, или следил движение облаков, редких птиц… Если на бережок прилетал кулик или трясогузки, старик как-то еле слышно посвистывал, и прилетала еще парочка куличков. Они весело бегали по гальке и клевали букашек. Я как-то подсмотрел: старик разбрасывал по берегу какой-то корм. Когда птички прилетали, старик смотрел на них и улыбался. И тихая тоска немощи в его слезящихся глазах исчезала, зато появлялся отблеск костра; так мне казалось. Еда у него всегда была одна и та же – банка тушенки. Съев половину, он зачерпывал в бочажке воды и ставил банку на угли. Хлеба с этим супом он съедал очень много. И – курил, курил, периодически прикладывая к сигаретке алый кончик веточки из костра. Старик, мне это знакомо: уголек лучинки пахнет непередаваемо. Подойдет к реке, тщательно вымоет свою банку, зачерпнет воды, каких-то листочков с куста набросав, потом чаю из коробочки. Приличный, полноценный ужин. И все же я не очень понимал, что тут делает старик. Ничего не собирает, рыбу не ловит, ружья при нем никогда не было. Не ужинать же консервами приходил он в это малоуютное место. Бывало, свернувшись клубком, укрывшись не поймешь чем, он дремал в своей берлоге, неотличимый от осеннего мусора природы. Иногда я беспокоился – не задремал ли дед навсегда. Словом, не очень понимал я отшельника. Тогда… Мы с ним даже почему-то не здоровались, и ни разу не побеседовали. И все же меня грела мысль, что в моей скрытне я в очередной раз обнаружу тихого отшельника, сидящего в своей берложке. Двое подобных – это уже много… Переглядываясь, мы кивали друг другу – вот и все общение.
Сейчас я понял, что тут делал одинокий старик поздней осенью. То же самое, что я теперь.
Он вспоминал и прощался. Со старыми деревьями, с горами, лесом и облаками, своими куличками и трясогузками, потому что он, как и я, понимал, что жизнь его окончательно затухает, как наша мелеющая река. А картины округи дарили воспоминания и грели его бедное сердце, как теперь и мое. Ведь кто знает, может быть, будучи мальчишкой, он стоял на тутошней отмели с кривенькой рябиновой удочкой в руке и ловил пескарей. Или в юности приходил с любимой девушкой любоваться луной и лунной дорожкой в заливе. Кто знает…
А поздняя осень, предледоставные дни – лучшее время для одинокого прощания с былым. Нельзя же с огорченным безнадежностью сердцем приходить сюда весной, когда все цветет, и птицы звенят до полуночи, когда рыба на плесе плещет и манит, когда азарт возникает, а сил мало. Весной священной печаль пожившего человека может болезненно обостриться: дождется ли меня следующая весна?.. А вот тусклый ноябрь – в самый раз. Между тобой, уставшим и немощным, и стынущей природой полная гармония; подобные, может быть, вы даже поддерживаете друг друга – ведь, как говорит классик, «и нам сочувствие дается, как нам дается благодать»… Да, именно так, за благодатью приходил сюда тот старик. И я за тем же. В прошлом году он появился, когда по отмели уже поблескивали слюдяные закраины льда.
Я отломил от краюхи кусок хлеба, бросил крупные крошки в воду. Вокруг крошек вскипело – косячки серебристых уклеек и сеголетков, сверкая боками, принялись трепать нежданное угощение. Ни кулички, ни нарядные трясогузки ко мне не прилетели, поэтому я улыбался верховкам. Вдруг мальки веером врассыпную бросились от крошек. Знаем, окунь охотится…
Сереет, темнеет округа. Горы на том берегу уже размыты дождем и ранним туманом, почти неразличимы серые плешины полян, только прибрежные тростники темнеют густой зеленью. Приморозит их стволики, дунет ноябрьским порывом, сломаются и они.
Я добавил-таки несколько крупных полешек в костер. Он вспыхнул быстро, радостно, обдал желанным теплом.
И – придвинулись сумерки, обступили, словно не хотели отпускать. Ночным сиротским холодом потянуло с реки. Пора в путь.
Жизнь полна прелестей и подарков, я это знаю, хотя ко мне она была не слишком щедра. Наверное, к неумолимому ее ходу надо относиться спокойно и мужественно. И не слишком огорчаться краткостью, а быть благодарным за те счастливые моменты, которые она все же подарила тебе. Конечно, ох как многое бы еще хотелось испытать, сделать, изведать и постичь. И много печали в думах о несвершенном, несбывшемся. «Не жизни жаль с таинственным дыханием, что жизнь и смерть… Но жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя»…
Конечно, я вернусь, я еще не раз вернусь сюда, к тебе, затихающая роща, мелеющий плес. И веселый осенний костер снова согреет меня сладкими воспоминаниями, и кулички, трясогузки и уклейки скрасят мое желанное одиночество. Наверное, я обживу дедову берложку. А когда наступит последний исход сил, в ней и останусь. А ночью неслышно подойдет лиса, сунет мне в ухо свой горячий нос и скажет: «Вставай, еще время не пришло».