Все новости
ПРОЗА
10 Декабря 2021, 17:00

Маятник. Часть восемнадцатая

Повесть

АНЖЕЛА

 

И в нотах памяти печальной

Не ставь бекара предо мной.

А.Н. Апухтин

 

«Анжела!» – кричат школьные подруги в низкое окно первого этажа, где через красно-белые клеточки штор видна Анжела, сидящая за фортепиано, зовут ее гулять, но у Анжелы строгие родители, они велят ей заниматься и не пускают на улицу, прежде чем не будут разучены заданные номера по сольфеджио и не закончен разбор тоскливого и однообразного этюда Карла Черни.

«Анжела», – и возникает иноземный каштанововолосый образ с огромными влажными темно-карими глазами и приторный вкус на губах, вкус поблескивания золота аккуратных новых переплетов сочинений супругов Голлон, почему-то любимых у нас книг, создающих завершенность теплых лубочных гостиных, где мягко пахнет псиной (причем от благородного животного – добродушно-тупого пекинеса или голого, с безупречной фигурой, дога), вкус экзотики глянцевокожих героинь бесконечных телесериалов, рождающих своей назойливостью чувство привязанности и покоя, или (Анжела, Анжела!) – запах какой-то пряной травы, имя которой – Анжела… Может, такой травы вовсе и нет на самом деле, и я все это выдумываю?

Ах, каким, должно быть, занудным был этот Карл Черни: только от одного взгляда на нотный листок его этюда от кудрявости и плотности насаженных на строки нотного стана восьмых, шестнадцатых, тридцать вторых и, иногда, шестьдесят четвертых начинало рябить в глазах, и казалось, только скрипичный и басовый ключи сочувствовали пианисту: «Мы-то что, мы здесь всегда, а вот эти ноты – ох, и нагромоздились, того и глядя, ссыплются вниз, как горох!» Ох, Черни, Черни! Вы так заботились об укреплении пальцев и плавильной постановке рук миллионов неизвестных Вам учеников, что задали им работы на сотни лет вперед. И когда Анжелу все же выпускали погулять с собакой (опять-таки пекинесом или догом, но будем точнее – у нее был рыжий пекинес Чапик), то она исчезала надолго, дотемна, таща за собой на поводке бедную собаку везде, где они с подругами придумают играть, возвращаясь домой с учащенным стуком сердца, а наутро появляясь в школе с неизменными последствиями вчерашних слез – сизыми синячками, полукружьями снизу обведшими глаза.

Виноват был тогда соседский глухонемой мальчик, поднявший любимого пса за шкирку: грязные с заусеницами пальцы утонули в рыжей шерсти, а потом распустились, словно дикий цветок, отряхивая выдранные пучки волос. Все это делалось под специально состроенную как можно омерзительней улыбку красивого индийского лица с захватывающей выразительностью разреза глаз. Густо-черные зрачки опустились по выпуклости гигантского белка вниз, на визжащую собаку, потом поднялись на ее хозяйку, в истерике кричащую все известные ей ругательства – и детские, и матерные, и эти глаза не выразили ничего, а только та же рука потянулась вперед, чтобы толкнуть Анжелу, но она упала на спину уже нарочно, стала бить ногами о землю, распаляя себя в истерическом крике, и в искривленности пухлых губ отразился страх от этих сумерек, наступивших так некстати, от клочьев рыжей шерсти в пальцах Глухонемого, от этюдов Черни – до-ре-ми-фа, ре-ми-фа-соль, и обратно – соль-фа-ми-ре, фа-ми-ре-до, и ногами по земле – бум-бум-бум-бум, а-а-а!

На следующий день первый урок – фортепиано – до-ре-ми-фа, ре-ми-фа-соль. «Анжела, не тем пальцем… вот, вот… А лигу как надо провести?.. вот, вот…» – Галина Михайловна кивает и пристукивает ногой в такт. «Не торопи, не торопи… Куда торопишь?! Так и пишу в дневник: не ускоряй, следи за аппликатурой. Достаточно. Давай Кабалевского…»

Как хорошо я помню эти большие, со школьный журнал, дневники, помню эти страницы, в графах которых мелькали названия программных произведений, а в графе «хор» из месяца в месяц тянулась одна и та же запись: «Выучить «Дерево дружбы»». «Дружбы дерево растет, время движется вперед! Становись скорей, товарищ, в наш веселый хорово-од!» У меня и Анжелы обнаружились самые низкие голоса из всего школьного хора. Нам, возможно, учитывая к тому же плохую посещаемость, достался третий голос, а значит, и самая незначительная партия, в которой мелодия сохраняла лишь свои жалкие остатки, а большие паузы между нашими вкраплениями в общее звучание усугубляли это третьестепенное положение. У Анжелы пение в хоре получалось лучше, меня же всегда сбивали поющие рядом, и строгая рука дирижера неумолимо указывала в мою сторону: «Выйти из хора! Не мешать другим!» Все оборачивались, мне было очень стыдно, и Анжела оставалась петь нашу и без того захудалую партию в одиночестве.

Меня мучили занятия по аккомпанементу. Безбожно заглушая скрипку аккордами, которые почему-то в этот момент делались какими-то неуклюжими, я получила от молодой учительницы название «немузыкальной девочки», играющей «деревянными» пальцами, после чего обида угасила во мне желание учить хотя бы текст для этого урока, а это усилило мое невнимание к скрипке и нелюбовь аккомпаниаторши, которую я впоследствии изобразила в своем дневнике в страшном виде, приписав к рисунку кучу обзывательств животного происхождения. Анжела аккомпанировала дяденьке-баритону, и, хотя в «Утре туманном» он каждый раз находил новые кульминации, все же ей нравилось ему подыгрывать, и аккомпанемент она любила больше всего.

Чего же, чего хотел от нее этот полированный предмет, оскалившийся своей клавиатурой на весь свет, если Галина Михайловна однажды, раздосадованная молчаливым протестом темных глаз с синими полукружьями, объясняя что-то и отмечая в нотах карандашом, проткнула их этим карандашом почти насквозь? Ох, как хотелось Анжеле повторить гадкую улыбку Глухонемого, немую улыбку, и улыбнуться так в ответ на сердитую мину Галины Михайловны (она ведь обязательно позвонит вечером родителям), и на жуткий оскал полированного чудовища, которое вроде бы ни в чем не виновато, но ему так на все наплевать, что Анжела каждый день желала ему не доброго утра, а «утра туманного». Да и Галина Михайловна имела вес только потому, что Анжелины родители ревностно следили за музыкальными занятиями ребенка, а то ведь у учителей музыки всегда меньше прав, чем у школьных, и если родителям нет до них большого дела, они остаются бессильными изменить что-либо в музыкальной судьбе своего ученика. В беспомощном гневе кричала учительница музыкальной литературы, поймав нас при попытке бегства с ее урока: «Вы что из меня клоуна делаете?», но нам вряд ли тогда было совестно.

Помню, как мы, опять сбежав с уроков, топали из музыкалки домой, и, завидев идущего нам навстречу бледного мальчика с нотной папкой и футляром с «восьмушкой», смерили его презрительным взглядом: «У, жертва музыки». И тут же: «Пойдем на горку, там раскатали!» – «Дома прибьют». – «Скажешь, на музлитре задержали». – «Пошли». И мы катались до вечера, забросив в сугроб свои папки (может, при этом из них вывалились карандаш и резинка, но это было неважно), забыв обо всем и разделяя чувство свободы с теми, кто не занимался музыкой.

В тот раз соврать про музлитру не удалось, все окончилось печально: Глухонемой запрятал куда-то наши папки с нотами, и мы, битый час проискав их, пошли домой во всем признаваться. Родители наши нашли и Глухонемого, и ноты, и для меня вечер завершился нормально, а для Анжелы…

Как тогда, в детстве, мне нравились ее глаза – огромные и печальные, окруженные каштановыми ресницами, – действительно, красивые глаза, хотя, бог знает, как их описать – столько глаз уже было описано, к тому же ужасно мешает кинозвездная слащавость взглядов с экрана, что так и хочется вывести тривиальное: «В них был особый свет». Не знаю, все что-то особенное я находила в Анжелиных глазах. Может, это просто та маленькая сумасшедшинка, которая была в ней самой, и ничего больше? Как-то я сказала Анжеле об этом, и ответ был неожиданным: «Давай меняться – глаза на маму?». У пекинеса Чапика тоже были огромные карие глаза, и тоже печальные: он по своей глупости не умел связывать имя Карла Черни, Анжелины слезы и ее же пинок в его пушистый бок, но по доброте он быстро это и забывал. Но он очень испугался, когда к ним в дом пришел мальчик Дима со своей мамой Галиной Михайловной: пропущенный урок и звонок учительницы не прошли даром – мама договорилась о дополнительном домашнем занятии, а Чапик принял Диму за Глухонемого. Этот мальчик во время урока сидел за спинами Анжелы и Галины Михайловны, перебрал все Анжелины игрушки, жуя вымытый мамой виноград, и впоследствии оставил на подушке дивана раздавленные виноградины. Собирая потом разбросанные мятые ягоды, Анжела наблюдала свое отражение в коричневом лаке пианино, потом увидела, как, преломляясь сквозь вытянутые кольца пианинного дерева, в комнату прошлепал Чапик, и – ягоды выпали из рук на ковер: «Чапик, Чапик, иди сюда! Я буду играть, а ты пой: “Шла собака через мост – четыре лапы, пятый – хвост. Если мост провалится, то собака свалится”. Ну пой же, Чапик!.. Какой же ты дурак, ничего не понимаешь!»

А помнишь, Анжела, мы ходили на концерт органной музыки в консерваторию (нам было по восьми лет) и, хотя трубные звуки инструментального организма-титана и привели нас в смиренный и священный трепет, мы ограничились детским: «Слушай, у нее для ног столько педалей, как она запоминает, какие надо нажимать?» – «Наверное, для ног пишут отдельную партитуру!».

А помнишь Моцарта – уже в филармонии, и мы были постарше, – с ума сводящего Моцарта, Четвертую фантазию, ошеломляющую бешенными скачками по октавам, яростным киданием из минора в мажор, безумным пассажем, пробегающим полклавиатуры от фортиссимо к пианиссимо в конце адажио, и после всего – этот внезапный финал – ми-бекар, ми бемоль, растворяющийся в воздухе на границе реального и ирреального, мыслимого и немыслимого; откуда они – ставящий вопрос бекар и тут же отвечающий на него бемоль? И вот еще одно фантастическое мгновение – и все стихло, и бросилось в андантино, переменив темп и тональность, позабыв тихий диалог двух ми, но возвратившись в «темпо примо», фантазия, забившись в последних перепадах крещендо-диминуэндо, замирает на уверенном до-минорном аккорде. Все.

На фотографиях выпускников детской музыкальной школы Анжелы нет, я оказалась там одна в несколько враждебном окружении отличников, всегда ехидничавших по поводу наших постоянных опозданий, как в одиночестве тогда, в хоре, стояла Анжела. В тот момент, когда все собрались для последнего торжественного щелчка фотоаппарата, Анжела куда-то исчезла, а потом и вовсе исчезла из моей жизни, переехав с родителями навсегда в другой город. Чапика перед отъездом они потеряли и уехали без него.

И даже по прошествии нескольких лет при имени – Анжела! – все равно возникает тот пряный вкус так и оставшейся для меня неизвестной травы, и блеск переплета большого семейного альбома, который мне показывала Анжела, где все фотографии были вырезаны блондинкой-мамой в форме эллипсов или сердец, и запах рыжего пекинеса с грустными глазами, спутника детских игр, и – ми бекар? – ми бемоль.

Однажды на улице я услышала, как кто-то крикнул: «Анжела!» – золотой звездочкой блеснул переплет – это была она: «Привет!» – «О, какими судьбами? Надолго?» – «На пару дней к бабушке. Как жизнь?» – «Ничего. А ты как?» – «Да вот, въехали в новую квартиру, пианино, наконец, продали. Смешно, да? Столько с ним мучилась!». И мы опять расстались навсегда. Где ты теперь, Анжела-Анжелика? Не забыть мне взгляд упрямых влажных глаз, глядевших когда-то в центр индийских зрачков повзрослевшего теперь немого соседа, красно-белые клеточки штор в окне первого этажа. Ломая и руша ритм, бегут пассажи и арпеджио, обгоняя друг друга и стараясь сбалансировать на грани музыки и реальности, и вдруг останавливаясь в недоумении у края пропасти Моцартовского адажио – ми-бекар?..

 

Продолжение следует…

Автор:Асель ОМАР
Читайте нас: