Все новости
ПРОЗА
30 Сентября 2020, 19:21

Желтый мир, красный мир. Часть первая

Повесть Часть первая Как разбилась чашка Вода показалась мне неожиданно горькой, и от неожиданности я выронил чашку из рук. Как много готов отдать я сейчас, чтобы кончиками пальцев снова ощутить прохладу той чашки, а на языке – горечь той воды! Но чашка уже разбита... Такитиро Сада

ГЛАВА 1.
Посылка с острова. Центр Азии.
Я был удивлен и даже как-то встревожен, когда увидел воткнутую в дверь желтовато-серую бумажку. Она была свернута вдвое и видом своим напоминала всего лишь обычную квитанцию об оплате коммунальных услуг. Но внутри меня что-то сжалось, не знаю почему. Впрочем, любые бумажки, приходящие из госучреждений, всегда наводили на меня некоторое уныние. Это чувство развилось во мне даже раньше, чем я начал уклоняться от призыва в нашу разваливавшуюся армию. Оно не прошло и после, когда опасность получить мерзкую повестку из военкомата миновала. А у этой бумажки вид был самый что ни на есть казенный.
Тревога не исчезла полностью и после того, как листок оказался всего лишь безобидным почтовым извещением: на ваше имя поступила бандероль (нужное подчеркнуть). Давно уже не приходилось мне получать никаких посылок. Ни от кого. Тем более – от дедушки.
До семи лет я жил на далеком острове у восточной окраины материка. Рыбы и трепанги, морские ежи и тюлени, много корейцев и редкие экземпляры аборигенов. Теплые и холодные моря, покрытые буйной растительностью мягкие горы, суровые ели и шелестящие пространства бамбуковых зарослей... А где-то, среди изувеченной нефтепроводами северной тундры, еще бродили последние стада оленей.
Отец писателя Мисима Юкио был одно время губернатором южной части этого острова. Не знаю, насколько его деятельность способствовала развитию края... От тех времен в бывшей Тойохаре остался превращенный в краеведческий музей губернаторский дворец, увенчанный высоким шпилем, выстроенный в европейском стиле серый банк с фальшивыми колоннами, да несколько десятков двухэтажных бараков. "Стены в них такие тонкие и хлипкие, что любой каратист шутя пробьет их рукой" – сказал мне как-то дедушка, и с тех пор каратэ стало ассоциироваться у меня с разрушением утлых японских домиков.
В музее меня больше всего интриговала плоская лупоглазая рыба, превосходившая семилетнего ребенка своими размерами, а также облезлое чучело волка, который в особо суровую зиму решился перейти по льду пролив, отделяющий остров от материка. Волков на острове не было, так же, как и не было преступности (в сравнении с "материковыми" нормами).
От детства остались кинематографичные картинки.
Пожилые кореянки медленно бредут по берегу вдоль зеленоватого моря, волокут за собой длинные широкие ленты морской капусты. На песке остаются извилистые следы.
Крупным планом: влажный песок после отлива. Дырочки, из них вверх выстреливают струйки воды, выдающие местонахождение съедобных моллюсков. Здесь их называют устрицами, но на самом деле это вовсе не устрицы.
Яркий заграничный мусор, который иногда выкидывали на берег волны.
Дома: семья перед черно-белым телевизором, в телевизоре – голова Д`Артаньяна в широкополой шляпе, рядом с нами – эмалированное ведро, полное вареных креветок.
Тайфуны иногда разрушали полгорода, особенно страдали те самые японские бараки. Маленькая Сусуя разбухала от многодневных ливней и сносила целые кварталы, на месте которых образовывались кипящие волнами озера. Один раз я видел из окна, как ветер поднял вверх собачку и понес ее куда-то... Затем рухнула стальная опора. Посыпались очень красивые яркие искры, и несколько дней у нас не было электричества. Через пару дней на резиновой лодке к нам приплыли родственники и привезли свечи и керосин.
На острове я жил с дедушкой и бабушкой, родители пытались в то время найти свое счастье в далеком материковом мегаполисе. Судя по всему, это им так и не удалось. Скитались по съемным квартирам и частным домам, работали где придется. Наверное, зря они там жили, в этом "втором Чикаго", как некоторые называют этот город. Бесприютный, столично-равнодушный к провинциалам, бетонный.
Я всегда больше любил дедушку. Вместе мы ездили на море, ловили рыбу, просто ходили по заросшим бамбуком и колючим элеутерокком горам, исследовали сохранившиеся там с прошлой войны загадочные укрепления. Я был уверен, что дедушка знает все на свете, хотя он и отрицал это. Дедушка был человеком мягким и добродушным. Моя мать называла это добродушие бесхарактерностью, впрочем, любое положительное качество любого из родственников отца она с легкостью переворачивала с ног на голову. Так ей было легче обустраивать свою не очень уютную вселенную.
Бабушка, наоборот – сильная, жесткая, а где-то и жестокая. Я не очень любил ее, но принимал как часть своего довольно комфортного мира. А потом, повзрослев, принял и как личность, своеобразно цельную и обладающую собственным взглядом на мир. Во взгляде этом сквозило что-то аристократическое, давно ушедшее вместе с погрузившейся на дно исторического бытия абсолютной монархией.
А еще жила с нами добрая прабабушка, родом с засыпанных песком низовьев Волги. Она рассказывала мне про чертей и духов, и от нее я узнал, что оставаться одному для человека небезопасно, особенно для человека маленького. Прабабушка готовила на пару вкусные пян-се, варила борщ и кук-су, ну и много чего еще делала. Всего не помню, остался только довольно смутный общий образ.
Потом появились шумные молодые родители и увезли меня на материк, в плоские сухие степи, в местность, где почва белела от горькой ядовитой соли и где каждый понедельник потаенно ухали ядерные взрывы. Иногда в школе отменяли занятия, а по радио передавали предупреждения о "повышенной солнечной активности". Позвякивала посуда в шкафах, у нас распухали и болели глаза. Мир стал другим... Прощай море, прощайте сошедшие со средневековой картины сосны и загадочные морские существа, которых можно было отыскивать на берегу!
Вскоре после моего отъезда с острова дедушка с бабушкой развелись, дедушка пытался жить с разными женщинами, но все они, почему-то, умирали в самый неподходящий момент. Такие вещи некоторые считают проклятием, а некоторые – действием кармы. Так он начал свои скитания – безнадежно одинокий человек без жилья, потерявшийся в лабиринте, который сначала показался прямой дорогой... Адреса у нас обоих постоянно менялись, мы все реже обменивались письмами и открытками, и стали вскоре друг для друга лишь воспоминаниями о счастливом прошлом. Потом на много лет он и вовсе исчез из виду. И тут это извещение...
Я сунул бумажку в карман куртки и позвонил в дверь. Постоял, послушал... Ни звука. Значит, жена уже на работе. Путаясь в порванной подкладке кармана, я вытащил ключ и вставил его в замочную скважину. Ключ провернулся немного и застрял – ни туда и ни сюда. Я с досадой выругался и стукнул по замку кулаком. Бесполезно. Я так и эдак начал раскачивать ключ в скважине и, после долгих трудов, вытащил его. Повторять попытку не хотелось. Постоял, глядя на маленького металлического мучителя, и тут вдруг до меня дошло – ключ был не тем. Тьфу ты, черт! Это был ключ от подвала, где мы иногда репетировали с моей группой. А ключ от дома я, видимо, забыл. Идти в университет искать жену? Ладно, решил я, пойду на почту за посылкой.
Выстояв отвратительно медленную очередь, я получил на руки облепленный сургучными печатями пакет и вскрыл его на свежеокрашенной дряхлой лавочке неподалеку. В пакете оказались какие-то тетради, бумаги, несколько фотографий и написанное крупным почерком письмо. Развернув клетчатый ученический листок, я потушил сигарету о бетонную ножку скамейки и начал читать. Вот что писал мне дед:
"Здравствуй, внук! Прости, что не писал так долго. Да и от тебя ни весточки. Узнал через десятые руки твой адрес и вот пишу.
Ты уже совсем взрослый. А я чувствую, что жить мне уже недолго. Все у меня в прошлом, а в настоящем – только мое заслуженное одиночество. И обидно, что от меня самого ничего не осталось. Какую-то глупую жизнь прожил, и общая глупость моей жизни ясно видна из последних десяти-пятнадцати лет. Все искал чего-то, и ничего не нашел.
Я закурил сигарету и быстро дочитал письмо, почти просмотрел – дальше шли стариковские жалобы на жизнь, извинения, какие-то обрывки воспоминаний о наших походах (Помнишь, я нашел в горах железную эмалированную кружку? Она у меня до сих пор. Смотрю на нее и думаю: куда все подевалось, вся эта настоящая, какая-то солнечная жизнь...).
Мне защемило сердце и захотелось напиться. В жопу напиться, в дрободан. Весеннее солнце сияло радостно, и контраст с туманным, подернутым нездоровой дымкой настроением письма усугублял это желание. Причем хотелось именно недорогого советского портвейна. Натурального, созданного какими-то веселыми псевдомусульманскими волшебниками из испорченного, подсохшего на солнцепеке азербайджанского или узбекского винограда. У некоторых людей так: когда в ясный день становится грустно – возникает мысль о портвейне. Водка... она больше подходит для питья в квартире, на зимней кухне, или, если летом – то на ночном пляже, у большого жаркого костра. Пиво... как-то легкомысленно, а вот портвейн – в самый раз...
Если доживу до старости, кому и какое письмо я смогу написать? Я еще вроде молод, но временами начинаю чувствовать, что где-то во мне уже накапливается усталое вещество старости. Пока еще загадочное для меня, но уже пугающее своей обыденной неизбежностью.
Из супермаркета я направился в ближайший двор. Знакомая беседка, полузакрытая какими-то бурно разросшимися кустами. Уютная, бесприютная, соединяющая в себе индастриал и деревенщину. Да, в такой можно без помех выпить, подумать о прошлом, погрустить.
Кроме вызывающего жалость письма, поводов для грусти было немало. В целом моя жизнь складывалась не ахти. Совсем не такой она получилась, как мечталось когда-то, сто лет назад. На Марс не полетел, великих научных открытий не сделал (и не сделаю), на дно Марианской впадины не погрузился (и не погружусь).
Работа моя мне совсем не нравилась, хотя там я и зарабатывал почти достаточно, чтобы мы с женой могли прожить (отмечу – худо-бедно прожить). Но закончить хороший университет только для того, чтобы работать потом экспедитором в книготорговой фирме... это было как-то глупо. В то же время я не знал, чем еще заняться. Работать в коммерческом киоске? Грузчиком? Наркоторговцем? Пробовал, но все это как-то не пошло.
Предложили мне эту работу, и я начал работать. В принципе, ничего сложного. Едешь рядом с водителем всю ночь, утром приезжаешь в какой-то город, выгружаешься, раздаешь товар клиентам и весь день едешь обратно. Сегодня, правда, машина сломалась, и вернулись мы только утром.
Зимой мне нравились снежная бесприютность проносящихся мимо равнин и перебегающие дорогу белые змейки поземки. Летом – растекавшиеся по небесам закаты и иногороднее пиво. Не работа, а сплошная дорога. То на юг, то на север, то на восток, то на запад, в радиусе примерно пятисот километров от нашего города.
Все меня на работе знают, и я всех знаю, но ощущение – что никто никого не знает, и ты на фиг никому не нужен. Уволишься – точно уж никто переживать не будет. Сначала работа была более трудная – набирать для клиентов на складе книги, проводить плановый учет каждую неделю. Мне начали сниться цифры и буквы, не имеющие плоти ряды цифр и букв. Во сне я стал уставать больше, чем на работе. А потом освободилась вакансия экспедитора, и я с облегчением перешел в свой нынешний отдел.
Поначалу я был рад, мне нравилось каждодневное однообразие шоссе, обеды в придорожных закусочных. Но постепенно и эта ненапряжная работа начала меня тяготить. Дома тоже все как-то перекосилось и стало разваливаться. Серьезных причин вроде нет, а жить нам обоим временами просто тошно...
Я ем на помойке, я пью из луж, дождь меня моет, дождь мне как душ... Я-а-а... серый голубь! Я-а-а... серый голубь! – заиграла в голове песня.
Я начал просматривать тетради, которые оказались дневниками деда. Из одной тетради выпала старая открытка с выцветшим лаконичным текстом: "С праздником! Привет из Центра Азии! Как у вас дела? Пишите на мой новый адрес. У меня все нормально". Неразборчивая подпись в левом углу. Обратного адреса не было. Наверное, это открытка, которую нужно посылать в конверте. Потом я полистал альбом с марками. Вот уж в чем не разбираюсь, так это в филателии! Несколько страниц занимали марки неправильной формы – треугольные, ромбические – с изображениями животных: яки, олени, быки, лошади, снежные барсы. Надписи на марках – какой-то неправильной латиницей. Судя по всему – какое-то маленькое государство, затерянное в горных просторах Центральной Азии.
В отдельном пакете лежали куски пергамента, покрытые совсем уж загадочными письменами. Мне показалось, что подобная письменность была в ходу в Тибете или в Монголии. Впрочем, я не лингвист. Эти написанные на непонятных языках тексты вызвали у меня недоумение. Я достал письмо деда и еще раз просмотрел его. Никакого упоминания о загадочных записях. Может фраза "ты ведь историк, и эти бумаги могут тебе пригодиться" относилась не к дневникам, как я решил сначала, а именно к этому пакету? В любом случае, историк-то я никудышный. А языков, кроме родного, да еще немного английского, не знаю, так что вряд ли мне все это пригодится.
Невнятная тоска пронзила меня всего. Все вместе – работа, семья, внутреннее состояние, и, почему-то, – привет из центра Азии и непонятные рукописи сложились в некое единое целое. Это целое представляло собой какую-то глобальную Жопу, находящимся в которой я вдруг себя ощутил. Видимо, портвейн был слишком плох, а выпил я его довольно много. Одновременно я почувствовал, как заскрипели и начали медленное вращение какие-то загадочные шестеренки и колеса, приводящие в движение нашу жизнь. Мне показалось, что моя уснувшая было судьба начала просыпаться.
Жена молча налила мне суп и также молча ушла в ванную. Она была недовольна как моим долгим отсутствием, так и пьяным возвращением. Я почувствовал, как одна за другой начинают рваться связывавшие нас нити. Вот и кошка наша месяц как исчезла. У нее было обычное кошачье имя, но мы часто называли ее Пульхерией (по-моему, в каком-то из романов Достоевского была героиня с таким именем). Пульхерия была еще совсем маленькой, когда мы взяли ее к себе. Тогда мы только-только начали жить вместе, и Пульхерия в каком-то смысле стала символом нашей совместной жизни. Мы относились к ней как к чему-то, порожденному нашей любовью.
Заваливаясь в постель, я подумал: "Да, Жопа должна быть всеобъемлющей. Когда погружаешься в настоящую Жопу, все нити должны порваться". Закружили винтами невидимые вертолеты, и в этом мерном кружении сознание незаметно угасло.
Борис МЫШЛЯВЦЕВ
Продолжение следует…
Читайте нас: