Существует весьма основательное сведение, что государь Николай Павлович, прощаясь с Перовским в начале 1839 г. в Петербурге и хорошо, по-видимому, зная о том недобром влиянии, какое имел Циолковский на молодого оренбургского губернатора, настоятельно советовал ему не допускать к себе этого ссыльного поляка (подтверждение этого довелось слышать П. Бартеневу от покойного Даля и от А. Жемчужникова, передававшего это со слов своего дяди, В. Перовского). Тем не менее Циолковский попал все-таки в экспедицию и стал затем злым гением отряда и всего похода.
При самом выступлении своем из Оренбурга генерал Циолковский отдал приказ по своей колонне, чтобы навьючка верблюдов начиналась с двух часов ночи, а в поход выступать не позже 6 или 7 часов утра; солдатам, следовательно, приходилось спать ночью не более 3½ часа, а большую часть ночи заниматься навьючкой верблюдов; затем выступать в поход в совершенной темноте (так как в 6 и даже в 7 часов утра в ноябре и декабре, как известно, совсем темно) и вдобавок, усталыми уже и измученными, идти впотьмах, до наступления рассвета, более часу… Вследствие этих порядков в колонне генерала Циолковского начались сильные заболевания нижних чинов, а затем появилась и смертность, так что в одной его колонне умирало в день почти столько же, сколько во всех остальных трех колоннах. У него же в колонне у первого начали падать верблюды… Усиленный падеж верблюдов совпал как раз с смертною казнью зырянина, и всё это, взятое вместе, с присоединением ежедневных рассказов о зверстве и жестокостях генерала Циолковского, породило усиленный «говор» в отряде, что «этот поляк отравливает верблюдов»… что он будто бы посылает по ночам своего денщика, поляка же Евтихия Сувчинского (вышедшего впоследствии в люди), разбрасывать около лежащих верблюдов отравленные хлебные пилюли… Это тяжкое обвинение, по нашему глубокому убеждению, едва ли справедливо. Генерала Циолковского можно было обвинять в других преступлениях, не менее, пожалуй, серьезных, но только не в отравлении верблюдов: управляя, например, башкирами, он сильно притеснял их и наживался за их счет, вызывая противу себя постоянный ропот и жалобы этих полудиких и довольно терпеливых людей; незадолго до похода он приобрел за бесценок у тех же башкир прекрасный участок земли, где и устроился помещиком; теперь, во время похода, он умышленно изнурял людей своего отряда, доводя их прямо до повальной смертности; при телесных наказаниях он часто наказывал солдат так жестоко, что они обыкновенно долго хворали в походном лазарете после наказания; он особенно мучил и истязал заслуженных солдат и унтер-офицеров, имевших известный серебряный крест за взятие Варшавы; когда началась гибель отряда, то генерал Циолковский был единственным человеком, не умевшим или не желавшим скрыть своего злорадства… Но обвинять этого ужасного человека в отравлении верблюдов, это, пожалуй, возможно было тогда, 60 лет назад, при той всеобщей ненависти, какую питали к Циолковскому в отряде, но не теперь, когда забыт и этот несчастный поход и когда почти все его участники спят непробудным сном в могилах.
Генерал Циолковский отлично, по-видимому, знал о той ненависти, какую питают к нему солдаты всего отряда вообще, а его колонны в особенности. С наступлением сумерек он почти никогда не выходил из своей кибитки, а если и случалось, то в сопровождении ординарца и вестового: он, видимо, боялся нападения; кибитку его всю ночь сторожили двое часовых из числа лично ему известных и им избираемых солдат. Он особенно стал осторожен после одной бесчеловечной расправы, учиненной им под самою уже Эмбою, над заслуженным фельдфебелем Есыревым. Дело это (как изложено оно в имеющихся у меня отрывочных записках Г. Зеленина) происходило так. Однажды в половине декабря, когда отряд был уже под Эмбою, в 6 часов утра, в полной еще темноте, генерал-майор Циолковский обходил свою колонну в сопровождении своего адъютанта и ординарца. Вьючка верблюдов, начинавшаяся, как и всегда, с двух часов, почти уже кончилась, и все кибитки и джуламейки были затючены (упакованы в тюки); лишь одна чья-то незатюченная джуламейка стояла в стороне… Едва увидел ее генерал Циолковский, как громко закричал:
– Чья это джуламейка? Какого быдла (скота)?!
Оказалось, что неубранная джуламейка принадлежала фельдфебелю Есыреву, который сам находился при навьючке верблюдов, в арьергарде, чтобы присматривать там за порядком и торопить дело навьючивания с таким расчетом, дабы, по заведенному начальником колонны порядку, выступить с ночлега в 6 часов. Но Есырева задержало в арьергарде что-то неожиданное, а находящийся при нем вестовой не распорядился почему-то убирать джуламейку без хозяина; и вот, желая успеть в одном месте и избавиться от наказания за опоздание при выступлении, Есырев проштрафился в другом… Циолковский приказал немедленно найти виновного и привести его пред свои очи.
– Как ты смел оставить свою джуламейку не навьюченною, когда давным-давно навьючена даже моя?! – накинулся начальник колонны на несчастного фельдфебеля, едва тот появился пред ним.
– Помилуйте, ваше превосходительство! Я не виноват: я находился в арьергарде, при навьючке тюков… сегодня в ночь пало шесть верблюдов; надо было разобрать тюки и…
– Ты еще смеешь рассуждать, каналья! Не исполнять моих приказаний и оправдываться!.. Нагаек! – с пеной у рта, тряся нижнею челюстью, закричал Циолковский.
Тотчас явились казаки, раздели заслуженного, отбывшего несколько кампаний фельдфебеля Есырева почти донага, несмотря на 35-градусный мороз (–44°C), оставив его буквально в одной рубашке, положили на шинель, взяли за руки и за ноги, и началось истязание… Генерал Циолковский закурил сигару и стал ходить взад и вперед… Когда два рослых оренбургских казака, хлеставшие несчастного с обеих сторон толстыми, лошадиными нагайками, видимо, измучились, то «человек-зверь» приказал сменить их новыми палачами поневоле… Вся рубашка Есырева была исполосована в клочья, взмокла и побагровела от крови, а его всё еще хлестали… Стала отлетать на снег, мелкими кусками, кожа несчастного мученика, а его продолжали истязать… Наконец, несмотря на свое крепкое, почти атлетическое телосложение, Есырев совсем перестал даже вздрагивать телом и кричать, а стал лишь медленно зевать, как зевают иногда умирающие… Взгляд его больших голубых глаз совсем потух, и они как бы выкатились из орбит… Прогуливаясь вблизи казни, чтобы, стоя на месте, не озябнуть, Циолковский случайно взглянул в это время на Есырева – и приказал прекратить наказание. Несчастного, едва дышащего фельдфебеля прикрыли снятою с него ранее одеждой и отнесли замертво в походный лазарет на той шинели, на которой он лежал во время истязания… По запискам подполковника Зеленина, Есыреву было дано более 250 нагаек; между тем как за самые тяжкие уголовные преступления (напр., за отцеубийство) суровые законы того времени присуждали виновных лишь к 101 удару кнутом. Фельдфебель Степан Есырев поступил на службу из мещан города Углича, служил затем в войсках, расположенных в Царстве Польском, участвовал в штурме Варшавы и был произведен за это в унтер-офицеры; при укомплектовании перед Хивинским походом оренбургских линейных батальонов Есырев в числе лучших унтер-офицеров был переведен в 5-й линейный батальон, расположенный в г. Верхнеуральске, и там назначен фельдфебелем; «ростом был очень высокий, бравый и дородный муж» (по запискам Г. Зеленина).
Ко всеобщему изумлению, фельдфебель Есырев остался жив; он пролежал лишь более шести недель в лазарете. На его счастье, отряд был в это время в нескольких всего переходах от Эмбенского укрепления; по прибытии туда несчастного положили в настоящей уже лазарет, в теплые комнаты, и там благодаря хорошему уходу и всеобщей заботливости о нем, а главное, благодаря своему атлетическому телосложению Есырев избежал смерти, отделавшись лишь утратою навсегда своего богатырского здоровья.
После страшного наказания Есырева ропот в отряде вообще, а в колонне Циолковского в особенности, настолько усилился, что стал громким и почти открытым; солдаты не скрываясь говорили: «Первая пуля ему», т. е. в первом деле с неприятелем Циолковский должен быть застрелен как бы во время сражения… Когда узнал обо всем этом генерал Перовский, то решил, наконец, сместить этого варвара, и начальником 1-й колонны был назначен полковник Гекке, состоявший чиновником особых поручений в походном штабе Перовского.
Для предполагавшихся военно-топографических съемок местности по дороге в Хиву и самой Хивы в отряде, в каждой из четырех колонн, находились топографы под командою особо назначенных офицеров Генерального штаба, под общим начальством капитана Генерального же штаба Рейхенберга. На каждого офицера и двух топографов унтер-офицерского звания полагалась особая джуламейка, денщик, 2 верблюда с особым при них киргизом и 2 лошади; а так как киргиз ничего, кроме верблюдов, не хотел знать, а денщик знал лишь своего барина, то на долю молодых людей, поступивших в топографы по большей части из дворянских детей Оренбургской губернии (чтобы избежать службы в линейных батальонах), выпадали не только обычные труды по их специальному делу, но и тяжелые физические – по уборке джуламейки, разведению огня и проч.; а чтобы убрать джуламейку или поставить ее, необходимо снять или поднять вверх главную кошму, а эта работа была под силу лишь четырем взрослым человекам, а не тем юнкерам, почти детям, на которых выпадало это занятие. Специальные же труды топографов во всё время этого неудачного похода ограничились выбором мест для ночлегов, затем расстановкою жалонеров и указанием каждой отдельной части ее места в каре. Офицеры обыкновенно выбирали лишь место для ночлега колонны; расстановка же жалонеров и распределение отдельных частей по их местам – всё это лежало на обязанностях молодых людей, так что по приходе колонны на место им надо было работать еще более часа, пока, наконец, все части и верблюды, перепутавшиеся походом, займут свои места. При этом все недовольные своими местами, т. е. попавшие под ветер, вымещали обыкновенно свое зло на молодых топографах, ругая их прямо в глаза неприличными словами; особенною грубостью в этих случаях выдавались казачьи офицеры, мало отличавшиеся по своему образованию от простых казаков.
Этими трудами и ограничились все занятия ученых топографов в экспедиционном отряде, так как съемок делать им не пришлось: местность до Эмбы и до Ак-Булака была, как сказано выше, исследована еще летом полковником Гекке, а дальше Ак-Булака, или Чушка-Куля, отряду не суждено было двинуться…
В находящихся у меня записках Г. Зеленина, имевшего в то время всего 19 лет, страдания молодых топографов изложены так правдиво и естественно, что я позволю себе здесь несколько остановиться.