1
А между тем у Станислава Шалухина были истинно поэтические глубокие чувства и немалый талант – в отличие от подавляющего большинства его старших товарищей или погодок, подвязавшихся в поэтическом ремесле. Официально приласканных и награждённых кем положено. Многочисленных, страна у нас, слава богу, большая, Гробертов Пулей и Анекадров Прилиповых русской поэзии. Тем достаточно было имитировать общую народность в своих индивидуально беспомощных, подражательных стихах. При этом русскоязычная уфимская поэзия последних десятилетий существования СССР ориентировалась в основном на двух поэтов – Есенина и Рубцова. (Мировой поэзии, или Заболоцкого и Тарковского, словно не существовало никогда на свете)
Иными ревнителями лубочно-деревенской русскости (не только в Уфе) считалось тогда, что достаточно подражать нескольким русским поэтам-классикам, чтобы прочно укорениться в современной литературе. Нужно было лишь пристегнуть их славные имена к своему литературному знамени, чтобы самим иметь при этом законное отношение к подлинно русской (европейского уровня) поэзии. В остальном же, прагматично блазнилось им, поэзия – дело сугубо административное и нужно только хорошо устроиться.
Хорошо устроиться, конечно, хорошо, но всё же, не мешало бы при этом иметь поэтический талант и обширные познания в мировой поэзии и вообще культуре. Индивидуальную поэтическую силу. Но с этим всегда дефицит. Кроме того, талант личный мог скомпрометировать всю средней руки компанию, поэтому его нужно было как-то устранять, отстраняя...
Однако не тут-то было. Высокий поэтический уровень, даже рубцовский (не говоря есенинский), для воинственной бездари, конечно, недостижим. Зато широко роилась и кишела, рождаясь в избыточном количестве, массовая разновидность малокультурных подражателей с их неряшливой продукцией под Есенина и Рубцова. Порой они писали даже под Блока.
Но, конечно, не так, как писали сами Блок, Есенин или Рубцов.
(Те поэты писали кровью, то есть духом, который в этих поэтах выветрился.)
В советской поэзии давно возник и широко утвердился некий автор-аноним с большим, однако, писательским апломбом. Ничего особенного, среднеарифметические характеристики. Разве что очень уж агрессивный по отношению к иным поэтическим возможностям.
И как следствие этого, официально дозволенные – избитые, потрёпанные всеми, кому не лень, строки, превратили некогда великую, ярко-индивидуальную русскую поэзию – в безликую отныне, избыточную массу тавтологии второго и третьего сорта.
2
Такова была манера, усвоенная всеми конформистами Союза писателей, в частности, поэтами. Это, всем известно, было следствием Революции, её контркультурного проекта. (И террор продолжался всё время) Великая русская культура, вместе с христианской цивилизацией и верой, но, главное, с поэтическими вольностями и авторскими свободами писать так, как Бог на душу положит, давно сделались невозможными, в силу многолетнего её (Культуры) искоренения и планомерного подавления в живом сознании советских людей.
Так нищие духом партийные писатели отнюдь не желали блаженствовать. Тем более, не давали другим. Они становились (давно стали) диктаторами в официальной советской литературе и с удовольствием, свойственным завистливой мстительности и самозванству, теперь выталкивали из гнезда русской литературы тех её птенцов, в которых как-то ещё обнаруживался характерный для неё божий дар.
Так талант, или дар божий, был вытеснен за рамки официальной, жёстко идеологизированной, советской литературы. Дозволялся только этот самый, появившийся на пустом месте, среднеарифметический анонимный, вполне искусственный автор.
Ему дозволялось быть поэтически, художественно беспомощным, но уж он должен был усердно выказывать мирским властям (очередным временщикам) свои благие намерения, являясь членом Союза. Так сложилось и звание «народного поэта».
Ушлой, укоренённой, назначенной в литературу агрессивной бездарности, свойственно самовосхваление. Тут делает развилку эволюционный ход: либо вдохновение и высокое служение, либо выгода и личная польза. Хорошо бы иметь всё вместе. Отчасти и это предусмотрено нормальной эволюцией.
Но чистота божьего дара вызывала только густую бородавчатую дрожь на толстой жабьей шкурке ущемлённого в самолюбии и узурпирующего литературу самозванства. Грубо говоря, каков поп, таков и приход.
Исключения, вероятно, составляли нормальные национальные авторы – переводимые на русский язык грамотными советскими евреями выходцы из малых народов СССР. Поэты и писатели с глубоко мифологическим ещё, зато действительно народным мышлением. Благодаря не личной (добываемой своим, часто отрицательным жизненным опытом), а заёмной народной мудрости, они жили и даже процветали, пили на празднествах вино из рога изобилия и говорили красивые тосты. Лучшие поэты и представители интернациональных национальных Республик – это Мустай Карим, Расул Гамзатов, Чингиз Айтматов. Не будучи представителями веры в личного Бога (сына Божьего), они вписывались в революционный контркультурный проект и поддерживались советским государством.
В лице национальных писателей, переводимых на русский язык, символическим языком говорила обаятельная культура Востока, где индивидуальная личность ещё не обрела самостоятельного, объективного статуса, как в европейской или русской литературах. Поэтому такая народная мудрость ничему не противоречила и всех равно устраивала. Она была мила.
И поскольку важна была именно уравниловка, досадная не в материальном отношении, а невыносимая именно в дебилизации духовно-эстетического творчества, то и выдвижение родового начала, как в языческой архаике, на первый план только приветствовалось. Пусть будет род (безликая масса людей, жёстко организованная), но только не абсолютная личность богочеловека. Подобной стилистики узколобая и прямолинейная идеология не допускала.
Не зря же красная империя начиналась с истребления христиан и разрушения храмов. С рефлекса обгаживания архитектурно явленной Красоты.
3
Однако именно в русской литературе, помимо пёстрой и не всегда опрятной языческой мифологии, был явлен тот самый, великолепно разработанный Пушкиным, Достоевским, Толстым (русскими европейцами) опыт божественного прекрасного. Он был связан с личной верой в милосердного и справедливого Бога. И следствие этой веры – понимание того, чем является человек, мироздание и какова цель всей мировой истории. Исторически языческая мифологическая мудрость венчалась этим знанием. Его следует искать в истории религии и философии. Или в живой вере. Но и то, и другое было запрещено тремя бородатыми основоположниками и одним тираном, их приемником. Конечно, всё это просачивалось обратно в общество людей через отдельные личности. Они и были опасны в поэзии.
Необходимо добавить, что, вопреки предрассудкам, истинная вера не противоречит ни объективной науке, ни чему-либо человеческому, живому или мёртвому в мире вообще (противоречит одна раздухарившаяся глупость, тем более в политике.) Ни верованиям малых народов. Лично Христос только спасал души людей. Ни войн, ни революций сын божий не устраивал на Земле и политикой, тем более идеологией он никогда не занимался. Насильно он не крестил – ни зверей, ни людей. Но и звери, и люди сами приходили позже к святым отшельникам.
Но надо закругляться и сказать несколько слов не только о логике идеологической ситуации в советской культуре, жёстко, под страхом кары запрещающей дар божий в литературе. Могли исключить из Университета, поместить в психбольницу. Поэта моего поколения Александра Банникова исключили за то, что он поспорил с комсомольским вожаком – лично отказал тому в простой человеческой порядочности. Это сломало поэту жизнь. Был изгнан, забрит, раздавлен афганской войной – поскольку был там простым солдатом.
Так общая мудрость в стране оборачивалась общим же конформизмом и смертью коллективного личностного Разума и подлинного творчества.
Отсюда и беспредельная яичница в советской официальной литературе, безликая и однородная в своей массе. Нельзя было изображать индивидуальные страсти, ангельское и дьявольское в человеках.
Все чувства сводились к светлой социалистической сентиментальности с большими провалами фальшивых мест. Хорошо видно это в фильме: «Когда деревья были большими». Как симпатичные люди, их доброта и правда отчаянно вытягивают все психологические провалы типично советского кино.
Неосвоенные страсти человеческие или истинные добродетели души, тем более священное безумие, если это не «Смерть коммуниста» – обязаны были быть прицепом к паровозу, летящему на всех порах в светлое будущее, в котором, к слову, мы сегодня оказались.
Отсюда и резко чёрно-белая «палитра» в толковании положительных и отрицательных сторон, чувств и мыслей литературных или кино-персонажей.
Приветствовалась революционная резня между братьями внутри страны и за её пределами или война с внешним врагом. Чёрно-белая. Я хороший – ты плохой. В этой неверной формуле отношений – корень зла. Советский человек обязан был быть абсолютно «новым» человеком, отвечающим передовой советской морали. Но не будем отвлекаться на вредную чепуху.
4
Станислав Шалухин был другой, не вполне советский человек-поэт. Он не был искусственно выведенным новым человеком-гомункулом. В нём была ещё, в виде божественного атавизма, жива душа. Со всеми её бездонными глубинами, которые никто не объяснял в то время. Достоевского или Толстого не было рядом, а восточные поэты изливали, как им и положено, сладчайший яд общей, заёмной (годной одинаково безразлично для всех людей и для любого времени) мудрости. Но поскольку самостоятельно, заново выражать вечные чувства на личном языке, создавая индивидуальный стиль, было и адски трудно и считалось аморальным (по безжизненным и бесчувственным советским меркам даже опасным), Станислав Шалухин бездн души и не выражал. Он благоразумно их прикрывал уже выраженными, в русской классике, размерами, ритмами, звуками и образами. Умудряясь ничего своего почти не привносить в наличествующий классический канон. И это немалое искусство. Не воспевая человека нового, С. Шалухин тонко указывал на вечные начала в это самом современном человеке. Но указывал только дозволенными официальной советской моралью и проверенными в русской традиционной поэзией средствами.
Что побудило меня к названию этого эссе.
С. Шалухин подчас делал привычные для советского читателя штришки столь тонко, что само это было уже искусством. Конечно, это было не только блестящее копирование и умелый отбор уже существующих в поэзии образов. Привносились и свои чувствования (предчувствия) Например, женского присутствия весной. Вот она прошла мимо — и поэт сражён… Чем? Читатель лихорадочно дорисовывает сам. Недосказанность — тоже как классический литературный приём. И в основном, это, кажется, именно то, чем С. Шалухин умело, порой виртуозно в основном и занимался в поэзии своей.
Пуританская советская мораль, дико сочетаясь с предрассудками и религиозными запретами, лежащими не в области поэзии, конечно (вспомним библейскую «Песнь песней», с её древними откровениями и откровенной, страстной чувственностью), выплеснула вместе с водой из русской поэзии и младенца.
Не только весь телесный низ ушёл из печатных современных русских стихов. Ощущалось чудовищным изуверством то, что из русского языка убрали не столько обсценную лексику, сколько всё, что не изучается в начальной школе на классных занятиях. Всё древнее, глубокое, роскошное, красивое, священное, изначально божественное и потому лишь Прекрасное.
Всё естественное вообще ушло из советской поэзии. Да, конечно, и не всё искусственное всегда обязательно дурно.
Итак, советская «школа» в лирической поэзии предпочитала только социализированный сентиментализм. «Любовь — не вздохи на скамейке» (Щипачёв). Плоды натуральной школы, казалось, канули из поэзии в безвидную бездну навсегда. Словно дух никогда над ней и не носился.
Поэзия стала противоестественной, грубо тенденциозной и сугубо ангажированной. Но она не стала от этого передовой, более духовной или реально новой, тем более эстетически превосходной.
Говоря просто — поэзии в официальной советской литературе почти совсем не осталось. За малым исключением. Многое строго запретили. Но оно туда всё же просачивалось. В основном вместе с поэтами моего поколения, рождёнными в Уфе в 60-е годы. Старшие ещё были слишком запуганы людоедством своих народных отцов, а мы родились в благословенные годы хрущевской оттепели, на самом её подъёме. Мы — современники первых полётов в космос, от рождения знали толк в свободном парении. Потом, в 70-е, опять пошла мёртвая кардиограмма. Началась унылая эпоха весёлого советского застоя.
По большому счёту словосочетание «советская поэзия» — бесспорно, просто нонсенс. Но чтобы остался всё-таки предмет, необходимо отбросить нелепый эпитет.
Потому С. Шалухину и приходилось так глубоко прятать свой поэтический мир, талант, свою оригинальность — что это было самое недозволенное, запретное, беззаконное и подсудное для бездушной немилосердной контркультурной пропаганды всего семидесятилетнего эона. Казалось, время его давно кончено, стояли уже 2000-е, но не тут-то было. Мертвые души не кончаются.
Разрушительнее пропаганда действовала именно в литературе, как неизбежно семантическом искусстве. «Советскость» (не всегда понятно, что это значило) умудрялась внешне приклеивать себя и к науке, и к балету, и к театру, и к синематографу. Слово было какое хорошее. Дескать, «посоветовались» все вместе с народом, с людьми, никого не забыли спросить. Никто (властьпредержащие), однако, ни с кем и не думал советоваться. Антисоветчики плохо кончали. В случае удачи — психбольница или изгнание из страны. Овощной эффект.
Я пишу об этом отвратительно известном обстоятельстве тотальной пропагандисткой лжи в стране, чтобы выгодно оттенить участь поэта Станислава Шалухина. Он имел оттенок от своих яростных мёртвых товарищей. Но и он был придушенный тем временем. И то, как он жил, был для поэта единственный способ защиты своей жизни. Шлялся с гитарой очаровательно праздный и нетрезвый, не вполне совейский бард. Это дозволялось. А поскольку столько русских поэтов уже было замучено и раздавлено (не только в Уфе, разумеется) — ход, сделанный С. Шалухиным, был вполне понятен. Он вынужден был общаться и работать, чтобы содержать семью, там, где жил. И быть, как писал Георгий Иванов, «со всякой сволочью на ты». Сбежать он не мог. Не хотел. Не верил в побег и другую жизнь.
Окончание следует…