Наступает время Гумилёва
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела…
Николай Гумилёв
Время Блока стыло над Россией,
вечные совиные крыла,
мясники, кровавые мессии,
души нам меняли на тела.
С гиканьем то скифы, то матросы
гнали в архаическую новь.
Время маяковской папиросы
брошено, как первая любовь.
Страхом наполняются дороги
под свинцовым горестным дождём.
Время Мандельштама сбило ноги
на этапе в будущий подъём.
Вяжется тюремная баланда
с чёрствым хлебом слова «кореша»
и звучит нелепое «да ладно!»,
равнодушье – мёртвая душа.
Наступает время Гумилёва,
мужество Ахматовой – свети!
Снова Слово значит больше слова,
снова одиночество в чести.
Баллада о невезучем холсте
Вот замысел – и он неисполним:
художник хочет написать поэта.
Тот целый день маячит перед ним
и мыслью поэтической согрето
его лицо, движения резки,
поэт спокойно может улыбнуться.
Лови, художник, воздуха мазки
и пепел в тине треснутого блюдца.
Тень угловата, но гармоний ток
струится за словами и молчаньем,
и каждый слог велик и одинок,
и каждый жест свободен и печален.
Им разговаривать – как водку вместе пить,
но холст один – и он неразделимый,
а жизнь течёт, её не уместить
в условность поэтического грима.
Рисунок губ, слова определив,
меняется наитием мгновенным,
словесного искусства перелив
не застывает краской неизменной.
И вот уже грубеют голоса
и спор гудит о качестве искусства…
Поэт бежит, спасибо не сказав,
лифтёром заступает на дежурство.
Но у художника не зря натянут холст,
обида подгоняет вдохновенье,
и он скоблит, как пёс голодный – кость,
он чистит место под произведенье.
Давно хотел писать автопортрет...
Замкнуть свой мир, открывшийся сегодня,
в лакуну времени, ей имя дать и цвет.
Себя он знает, пишется свободно.
Наушники! Пусть музыка войдёт
намёком личного особенного взгляда,
она не выдаст!.. Но уйдёт под лёд
холста и красок, лака и распада.
Ему казалось: ноты не соврут
и эхо повторит объём гармоний,
но их ловить – опять напрасный труд,
как у стихов – они многосторонни.
Слова и звуки кисть не утвердит.
Вот бабочки, пришпилил – и любуйся...
И он за нож схватился, как бандит,
какая рифма! – совершил убийство.
Художник казнь картины повторил,
свои сомненья изводя под корень.
Есть плоть под слоем краски и чернил,
он вглубь пошёл. Что стало общим горем.
Не глядя на знакомое лицо,
он холст изрезал и унёс на свалку.
Я написал – и я замкнул кольцо.
Несостоявшихся портретов жалко.
Баллада о доме, коте и саде
Старик больше не мог один
и уехал, у дочки живёт.
А у дома, где новый теперь господин,
старый сад и молодой кот.
Дом постепенно раскроется сам,
всё покажет и удивит.
Он привык отражением быть глазам,
сохраняя в себе их вид.
Три дня дождик долбил гору –
и всплыл каменный дом,
на полу увидели поутру
неглубокий – но водоём!
Без фундамента стоят на скале
метровые клети камней,
а под ними скользит в земле
древний ручей, как змей.
Сто лет назад построил жильё
священник на этой горе,
фундаментом веры скрепил своё
жилище – и не прогорел!
И потом те, кто после него
поповский дом обживал,
ни камня шаткого, ни балки гнилой
не видели наповал…
А кот на задние лапы вставал,
чтобы гладили возле глаз,
на бетоне следы когтей оставлял:
– Здесь живу, я один из вас!…
Сад по своей программе цвёл,
волною гнал урожай.
Майский жук, отгоняя пчёл,
сожрать алычу угрожал.
И горожане, владельцы клочка,
дурманящего землёй,
пришельцы, выходцы с кондачка
в сад ушли с головой.
Всплывали камни, их били кайлом,
как гарпуном – китов,
и сад становился домашним, как дом,
ясным, как мир котов.
Понятны луковицы и ростки,
лозы и сети корней,
но тайны цветов и плодов глубоки,
смирение всё верней.
Что скажете, небо? Какой циклон
сахарский песок принесёт?
Всемирной погоде земной поклон
хранитель сада кладёт.
Скользит по скале, как облака след,
жизнь земляного червя,
и ты привязан, распят, раздет –
не избежать, живя,
тяжести почвы, крепости гор,
солнца и синевы…
Туман от реки, ветер, простор,
ожидание свежей травы.
* * *
Когда дыхание и есть душа,
пристрастный опыт видит больше тела:
волненья вдохов исповедь вершат,
в оттенках выдоха свобода пролетела.
Нерасторжима с воздухом земным,
открытая под истиной расхожей,
душа всё знает – и несокрушим
желанный дух от светоносной кожи.
… Когда болезнь бездушно воздух мнёт,
жизнь выжимая из телесной клизмы,
и грудь дрожит, чтоб пересилить гнёт,
вздохнуть двояковыпуклою линзой,
когда следит над миром сборщик душ,
какие лёгкие уже отяжелели, –
глоток любви в запасе обнаружь
у края бессознательной постели.
* * *
Уже декабрь – и девять месяцев удушья
рождают отупенье к Рождеству
от повторения потерь
и одиночества со всеми
в растворе электромагнитном.
Ничтожной стала воля человека.
Убежище не удалось построить
из пыли памяти, из грубых блоков сказок,
обтёсанного бруса крепких слов.
Я не сберёг своих друзей,
я даже не пришёл к ним попрощаться.
… Сосед Васил
ложбину во дворе закрыл бетоном.
И вот декабрь – в подвале у Васила
уже созрело красное вино.
Он в каждой бочке смешивал сорта,
и разное живёт вино в своей отдельной бочке.
Горчинку страха, сладость свежей жизни
скрепили кровью соки пандемии.
Глоток дыхания
и глотка времени.
* * *
Сквозь двери, стенки, лестницы, болезни,
холодные пугая времена,
летит – сопротивляться бесполезно –
душистое предчувствие вина.
Рожденный дух младенчески заплакан,
отвыкший нюх и дразнит, и стыдит,
возвратом силы бьёт в сердечный клапан,
бесцеремонной лапой теребит.
Он требует участья и поддержки,
и в долгую включаешься игру,
руками перемешивая дерзко
измятых ягод сок и кожуру.
Светило солнце сквозь лозу и листья,
переходило в пальцы через плоть
созревших гроздьев – ну и чьи тут кисти?
Суть сохранить – объём перемолоть.
Ты гонишь сладость запаха и вкуса,
как мнёшь слова к прозрачности строки, –
и винное прозрачное искусство
умножит мощь стареющей руки.
* * *
Ползёт к стене тень виноградного листа,
тревожимого ветром.
Не доползает – и опять пуста
картина ретро.
И резкий зной, и лист резной,
и цвет чрезмерный
не видят, что сейчас со мной.
Чужой, наверно.
Да всё чужое этой духоте,
жаре и спячке!
У хлорофилла в запасном листе
свои заначки.
Повтор былого – это о другом,
об урожае,
но не о том, что жжёт меня огнём,
что угрожает
день потерять и нить забыть
в безделье лета.
Созреют гроздья, может быть,
к концу куплета.
Но нет, не результат крестьянского труда
опять меня тревожит:
весь мир, всё в мареве, как горная гряда,
незыблемо. Но рухнуть может.
* * *
Памяти Румена
Человек умер, а вино его живёт.
Осенью он успел заложить его в бочку
в тёмном подвале,
там оно меняет сладость на крепость,
свежесть на терпкость,
и потом, отпущенное в большой мир,
переливаясь в прозрачном сосуде,
меняет молчание на плеск
и блеск на сияние.
Оно исчезает, но люди помнят его вкус
и говорят: ни с чем не сравнить!
* * *
Сколько лайков уместится на могильной плите
ставя в мемориал виртуальную славу?
А ветра и дожди равнодушьем плетей
сколько знаков сотрут на бетоне корявом?
Вот о чём эти знаки, ты сам посуди:
кто там рад, что ты жил, а кто-то – что умер?
Ты восторги и гнев расточил по судьбе,
плюс на минус – нулю они равные в сумме.
Равнодушье, нули – обречённый набор:
подготовка ведётся к исчезновенью.
С чем ты спорил – забудь. Не выиграть спор.
Размыкаются связи, рассыпаются звенья.
Бессистемной толпой бегут облака,
непонятные знаки, неслышные птицы…
Целый мир не объять уже наверняка,
но как ярко и больно сияют частицы!
* * *
Памяти друзей
Сорвётся с криком с нотного крючка
последняя единственная нота –
и темнота, и теснота зрачка,
и глухоты бездонная охота.
Сбой музыки знакомых голосов,
прорыв гармонии, границ, самообмана
в одном лице – смертельный твой улов,
твоя трофическая рана.
И хочется завыть, но нет похожих нот,
прореха ширится на нотном стане.
Немного погоди, пока душа уснёт,
когда она противиться устанет.
* * *
Слово слову – не ровня,
рядом, а не родня.
Вниз посмотрит: дерёвня!
Вверх посмотрит: фигня!
Недра непроливайки
маслянисто темны.
Ходят непонимайки
по просторам страны.
Из чернильницы школьной
столько вылезло зла.
То, что нынче прикольно,
было – из-за угла.
Уравнение драки,
похвальба голытьбы,
крохи, страхи и крахи
не продвинули лбы.
За дикарское детство
бьются в пыль дикари,
оставляя в наследство
тощие словари.
Взаимность
Я люблю тебя, жизнь,
И надеюсь, что это взаимно.
Константин Ваншенкин
Пошляк, матерился при бабах,
расхваливал перед и тыл –
и лестью, достоинством слабых,
он мир на любовь совратил.
Он шёл, раздвигая упруго
воздушные путы плечом,
и грудью смеялась подруга,
минута была нипочём.
Его обнимали и пели,
подругу весь мир повторял,
и линзы в глазах голубели,
когда он секунды терял.
Подробности чувственной жизни
уверили: мир – это дар,
привычек двоякие линзы
скрывали угар и удар.
И жмурясь под ласковым солнцем,
он думал, что солнце под ним,
что лаской, лукавством, пижонством
взаимообразно храним.
Таили взаимные страсти
огромный разрыв величин.
Мир не развалился на части,
когда он внезапно почил.
* * *
На берегах, где веет Мандельштам
в тугие паруса всегдашней речи,
где мир теней по солнечным часам
определяет образ человечий,
где в скалы бьёт конями Посейдон
и Ахиллес не ведает стесненья –
здесь и Орфей прогнозом пробуждён,
и пафос верен, как землетрясенье.
Плывите вглубь, советует поэт,
туда, где воды помнят Эвридику,
не бойтесь вулканических побед –
затянут раны плети ежевики.
Ученье стоиков растёт из-под земли,
о доказательствах уже не беспокоясь.
И паруса меняют корабли,
как алтари и прихожан – Дионис.
Скарабеи
В.Ч.
Есть особая радость – сказать, не жалея себя,
до конца – о конце, о пропасти неразличимой,
о движении к ней, не скорбя, изнутри проследя
измененье дыхания до бездыханной причины.
Есть простая задача перед твоим языком –
как всю правду сказать, не зная и половины,
не беря на приём и не требуя слова внаём,
рассказать о паденье прямо из центра лавины.
Есть, конечно, такие, кто хочет сказать наперёд
о загробных успехах, наградах за веру и скудость,
только в правде своей они в гроб загоняют народ,
из обычного страха приготовляя искусство.
Проще, ярче – и вера велит ему убивать
и людей, и сомнения, прахом познанье развеяв.
Умножаются мусор и скорбь, а кому убирать?
Да всё тем же – священным тупым скарабеям.
* * *
Немного тёмно-золотых,
почти коричневых – и крона
уже трагичная, как стих,
начавшийся легко и скромно
из буколических немых,
потом и гласных приглушённых,
потом шипящих и шуршащих,
слепящих, чёрных, настоящих –
вела драматургия мира
от восхищенья к пониманью.
Немного света, серо-сыро,
туман – и слева трепетанье.
Подготовил Алексей Кривошеев