Включая и такого рода: «Проходя мимо площади, я увидел несколько башкирцев, которые теснились около виселицы и стаскивали сапоги с повешенных». У молодого Гринева это вызвало благородное возмущение, хотя с точки зрения степных традиций они действовали по правилам войны и рассматривали их как законную добычу. Кстати, во время Великой Отечественной войны снимать сапоги с мертвых было для наших солдат обычной практикой. Схожий момент описан у Б. Васильева в повести «А зори здесь тихие…», когда старшина Васков заставляет снять сапоги с убитой Гурвич, а на возмущение Осяниной зачем это делать, отвечает: «А затем, что боец босой, вот зачем», «О живых думать нужно: на войне только этот закон».
Однако в данном контексте крайне интересно увидеть, каким перед нами предстает уже персонифицированный образ башкира-бунтовщика: «Башкирец с трудом шагнул через порог (он был в колодке) и, сняв высокую свою шапку, остановился у дверей. Я взглянул на него и содрогнулся. Никогда не забуду этого человека. Ему казалось лет за семьдесят. У него не было ни носа, ни ушей. Голова его была выбрита; вместо бороды торчало несколько седых волос; он был малого росту, тощ и сгорблен; но узенькие глаза его сверкали еще огнем. «Эхе! – сказал комендант, узнав, по страшным его приметам, одного из бунтовщиков, наказанных в 1741 году. – Да ты, видно, старый волк, побывал в наших капканах. Ты, знать, не впервой уже бунтуешь, коли у тебя так гладко выстрогана башка».
Даже из этого маленького отрывка можно понять, что Пушкин с большим сочувствием относился к вольнолюбивым башкирам. Что вполне объяснимо, поскольку он был не просто поэтом, а поэтом свободы. Кроме того, в этом была и дань европейской литературной традиции, с романтическим отношением к неравной борьбе народов против колониальной политики империй. При всем при этом Пушкин был к тому времени уже убежденным монархистом, человеком с консервативными взглядами на жизнь («прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений»). Его оценки участников бунта и самой смуты носят даже не монархический, а скорее этатистский характер.
Показательно также, что описывая плененного башкира, поэт, устами коменданта, ассоциирует его со «старым волком» побывавшим в капкане, или прямо сравнивает с пойманным зверем («Он оглядывался на все стороны, как зверок, пойманный детьми»). Однако главная ценность данного фрагмента в том, что в нем писатель сумел нарисовать не только правдивый портрет башкира того времени, но и передать, как нам кажется, одну из главных национальных черт башкирского народа – готовность жертвовать всем ради своей свободы, бороться до конца. Наверное, все-таки не случайно Пушкин в этом образе показал нам человека, у которого царские изуверы отрезали нос и уши, язык, но даже превратив его в человеческий обрубок, не сломили его дух, не победили его («но узенькие глаза его сверкали еще огнем»).
В целом нужно отметить, что если у Толстого и Черного Башкирия – это красивый, щедрый и благодатный край, место восстановления здоровья и т.д., то у Пушкина – скорее театр военных действий, необходимый фон для развития сюжета повести, в которой очень скупо даны описания окружающей природы. Такое же различие у писателей и в литературно-художественном восприятии коренного населения. Если у Пушкина башкиры выступают как некий символ мятежа, пример героической борьбы, свободы духа, то у Толстого, наоборот, башкиры и их жизнь это своеобразный идеал философского, отрешенного восприятия мира. Другими словами формирование этих двух образов имеет сугубо личный, индивидуальный характер, вероятнее всего, есть результат неосознанной авторской интерпретации.
Наконец образ башкира встречается и в произведениях современных писателей России. Пожалуй, наиболее характерным из которых является фигура молчаливого башкира по прозвищу «Батый» из популярного романа В. Пелевина «Чапаев и Пустота». Казалось бы, канувшие в лету времена башкирских восстаний, события советского периода, должны были изменить и образ башкира, или хотя бы смягчить его в художественном восприятии. Однако читая Пелевина, мы видим, что этого не произошло. Скорее, наоборот, автор, продолжая пушкинскую традицию, наделяет башкир брутальными, и даже иррациональными чертами. В этом можно убедиться по следующему сюжету: «Башкир никак не отреагировал на мои слова; его глаза смотрели на меня без всякого выражения. Я сделал попытку обойти его, и тогда он шагнул назад, поднял винтовку и приставил штык к моему горлу. Я повернулся и побрел назад. Признаться, в повадках этого башкира было нечто такое, что по-настоящему меня напугало. Когда он направил на меня штык, он ухватил винтовку, как копье, словно бы даже не догадываясь, что из нее можно выстрелить, и от этого движения повеяло такой дикой степной силой, что лежащий в моем кармане браунинг показался мне простой детской хлопушкой».
Как видим: башкир в романе Пелевина – это уже прямое олицетворение архаики, воплощение некой иррациональной силы степной азиатской России, которая до сих пор остается неразгаданной и непонятой в глазах рационального европейского дискурса. Она угрожает и пугает как стихия, перед которой смешна и условна вся видимая мощь современности. Именно поэтому винтовка в руках башкира трансформируется в образ копья, против которого пистолет выглядит нелепой игрушкой. Аналогичный прием Пелевин использовал и в следующем сюжете: «Мы сели за стол. Башкир с подозрительной ловкостью открыл шампанское и разлил его по бокалам». Здесь ситуация приобретает крайне ироничный контекст, поскольку шампанское выступает как символ культурности, европейской утонченности, в то время как фигура башкира – «дикой и необузданной Монголии». То есть архаики, облаченной в формы Модерна. Это типичный для постмодернизма литературный прием антирационального, абсурдного смешения различных смыслов и символов, эпох и стилей.
Причины, способствовавшие такой интерпретации сложившегося еще в ХIХ в. образа можно объяснить следующим образом. Действия романа, точнее одной из его сюжетных линий, происходят в период революции и Гражданской войны, в событиях которого башкиры из народов Поволжья и Урала приняли самое активное участие. Более того, с началом Великой Отечественной войны боевые навыки башкирского народа были вновь использованы государством в виде кавалерийских частей, отважно сражавшихся против фашистских захватчиков. А сама война со временем была осмыслена обществоведами и философами в рамках теории столкновения цивилизаций, в которой евразийская Россия в очередной раз одержала победу над «немецкой» рациональностью Запада. Соответственно в данном контексте образ самой Евразии, в литературном плане, наиболее удачно можно было воплотить именно через образ народа-воина. Естественно предположить, что работая над романом, автор опирался не только на традиции и образы, сложившиеся в отечественной литературе, но и на некоторые реальные исторические события указанного периода.
В пользу высказанной мысли говорит и обращение к литературному персонажу по имени Салават Радуев из книги Захара Прилепина «Черная обезьяна». Хотя, на наш взгляд, этот роман наполнен типично расистскими мемами (писатель был участником боевых действий в Чечне), в целом достаточно слаб в художественном плане. Тем не менее, любопытно, что для того чтобы сконструировать образ брутального бунтаря, автор умышленно использовал фамилию известного чеченского террориста Салмана Радуева и имя одного из главных предводителей пугачевского бунта, а сегодня национального героя башкирского народа, Салавата Юлаева.
Несмотря на очевидную попытку Прилепина провести между этими историческими фигурами весьма недвусмысленную параллель, речь, разумеется, идет о явлениях разного порядка. При всех соблазнах в данном случае глубоко ошибочно ставить Радуева в один ряд с Салаватом Юлаевым, поскольку между башкирскими восстаниями и чеченской войной 90-х гг. существует огромная разница. Однако в контексте нашего исследования важно обратить внимание именно на устойчивость в массовом сознании сложившегося еще в XIX в. образа мятежного башкира, не говоря уже о его постоянной художественной модификации в современной литературе.
Данные стереотипы продолжают использовать и сегодня, причем, не только писатели, но и нынешние представители башкирского этноса. К примеру, далеко не случайно, что для выступлений на ринге известный профессиональный боксер Денис Шафиков выбрал понятное и легко «считываемое» для массового сознания прозвище «Чингисхан», поскольку это имя – мировой символ, с которым ассоциируется степная Азия. Хотя и Батый, и Чингисхан – герои, прежде всего, монгольской истории и имеют косвенное отношение к башкирам, так же, как и к татарам, казахам, калмыкам и другим этносам тюрко-монгольского мира.
В завершении можно сделать вывод о том, что к настоящему времени в русской художественной литературе сформировались два устойчивых образа о башкирах, которые трансформировались, изменялись в зависимости от исторических, социальных и политических условий. Большое влияние в ходе их создания оказало и мировоззрение того или иного автора. Первый образ связан с представлением о башкирах как о добродушном, веселом, доверчивом и гостеприимном народе. Живущим в гармонии с окружающим миром, склонным к философскому созерцанию. Как о непрактичном хозяине, равнодушном к стяжательству и накоплению материальных богатств. Второй – образ брутального, мятежного и свободолюбивого народа-воина, олицетворяющего собой силу и мощь Великой степи.
Однако оба эти образа реалистичны и во многом являются отражением разных состояний башкирского этноса в тот или иной период российской истории.
1. Рахимкулов М., Сафуанов С. «Башкиры меня знают и очень уважают…». Бельские просторы. № 8. 2003.
2. Инфантьев П.П. Этнографические рассказы из жизни татар, киргизов, калмыков, башкир, вогулов и самоедов. С.-Петербург, 1909.
3. Черный С. Избранное. Смоленск: Русич, 2005. – 496 с.
4. Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. Л.: «Художественная литература», 1974. – 560 с.
5. Черный С. Избранная проза. М.: Изд-во Эксмо, 2005. – 608 с.
6. Пушкин А.С. Капитанская дочка. М.: Изд-во Эксмо, 2009.
7. Васильев Б. А зори здесь тихие… М.: «Детская литература», 2013.
8. Пелевин В. Чапаев и Пустота. М.: Изд-во Эксмо, 2012. – 512 с.
9. Прилепин З. Черная обезьяна. М.: АСТ, Астрель, 2011. – 288 с.