Все новости
ЛИТЕРАТУРНИК
18 Июля 2021, 16:13

Невольник чести

/К юбилею русского уфимского поэта Александра Банникова/   А. Кривошеев. Цикл статей о поэтах «Пятого измерения» (русская поэзия конца 20-го века в Уфе)

1 ПЯТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ – название поэтического сборника (лексема А. Банникова), составленного из произведений шести уфимских авторов. Уфа, издательство Китап, 2000 г., 336 с. (Александр Банников, Сергей Воробьев, Светлана Хвостенко, Айдар Хусаинов, Станислав Шалухин, Анатолий Яковлев.)

К 2000-му году из всех авторов этот мир покинул один Александр Банников. К 2021 – с нами нет Анатолия Яковлева, Светланы Хвостенко, Станислава Шалухина. Стихи в сборнике достаточно выдержанные, авторы испытанные временем и очень разные. Воробьёв и Шалухин – представители старшего поколения, роковых 40-х. Остальные с небольшим разрывом почти ровесники – поколение следующее, рождённое в начале оттепельных 60-х. Книгу открывают стихи покойного поэта А. Банникова (в 80-е годы был призван на войну в Афганистан).

 

СТАТЬЯ ПЕРВАЯ

«Бесконечность бессонниц» /А. Банников/

 

Основная пружина банниковской поэтики – это неустанная, упорная попытка осмысления тотальности времени застоя, распада и разложения социального организма. Банников умер в1994 году (в 34 года) и начавшиеся перемены мира не нашли отражения в его творчестве. Обожженная дыханием милитаристского рока, мысль поэта уже была не в силах даже искать утешения. Она лишена и надежды, но ещё жива. Здесь и сейчас в сознании поэта – либо война, либо социальный клубок тяжелейших, неразрешимых, гниющих, хронических противоречий – и свой ад. На поверхности – только морок, несостоятельность, одряхление, смена властей. Застой. Крушение высоких идеалов. Перестройка. На этом фоне самоотверженность, героизм или подвижничество – в действительности могли означать всё, что угодно и оборачиваться вдруг своей оборотной стороной. Всё хорошее для поэта осталось в его давнем прошлом и лишь иногда оно оживает в его воображении.

«Смеяться, выдумав повод, хотя б от мышиной щекотки. / А чтобы вспомнить хорошее – уснуть и проснуться в детстве»

(«Мысли мужчины за порогом зрелости. Или пятое измерение»).

В общем: «Тридцать прожитых лет – как подследственные – / ждут оправдания. Но я сам в них не вижу толка… Несколько лет назад / Само собой получалось…хохотать без причины».

Итак, перед нами – поэзия абсолютной серьезности и безнадежности. Более того – поэзия усталости и бессилия человеческого разума перед обрушившимся завалом злого абсурда, социального или мирового характера. Воля полностью парализована. И если философия как подготовка к смерти – есть искусство умирания, то поэтическая философия А. Банникова именно такова. Поэзия этого автора противопоказана непуганому читателю. Развлекательный элемент в ней попросту отсутствует. А между тем, это именно искусство беспощадной, имеющей дело уже с пеплом, мысли, стремящейся к безнадёжной сущности своего высказывания как попытки её осознания. Обличённая в поэтическую форму и только в ней находящая утешение мысль, совершенно безрадостная, смертельно уставшая, завершающая абсолютно неблагодарный, и уже почти пройденный земной путь.

Еще раз: неутомимый, бессонный поиск смысла своего существования в СССР и неустанная демонстрация сплошного абсурда доживаемой поэтом жизни. И всё это – на фоне полного отсутствия какого-либо блага. Отсутствия духовного или религиозного утешения (не говорю, прозрения) и выхода в божий мир из обанкротившегося в одно мгновенье социального бытия. Как будто вся инерция переставших работать структурообразующих общественных принципов и устоев в стране, расхождение идеологического слова и дела легли на плечи поэта. Одряхление атеистической власти в СССР. Но с ложью этого зла поэт и не в силах примириться. Не в силах и простить, и отпустить его, найти иной путь для своей души, сознания и мысли. Отсюда постоянное развенчивание своего или исторического краха – слишком дотошное, скрупулезное, безысходное. Как будто всё зло, вся болезнь социума, въелись в самые жизненные корни общественного существа, которое целиком и поглотило поэта. Так что своя личная жизнь перестала отличаться от войны в Афганистане и её последствий: вообще от любой другой беды, от безликой убогости и бездарности. «Из чьей-то жизни чужой мне напомнил лучинную / копоть вкрадчивый вечер, закрашивающий углы. / Жизнь и жестокость. Неважно, что из чего получилось. / Гораздо важнее, что жизнь учит жестокости и / умению ей подчиниться – как наступлению сумерек…» Т. е., жестокость – естественна.

Одно теперь осталось поэту, и только это действительно важно – научиться «находить красоту в скелете теней. Красота…не нуждается в объяснениях рассудка, / к которому мы прибегаем, если тема пуста…»

Поэт не боится пустоты, проницает её художественной мыслью, чтобы выйти к необусловленной, подлинной красоте вещей. Ради этого – все старания неблагодарной, не смыкающей глаз духовно-мыслительной работы. Попытка вырваться из социальной (политической, экономической) смерти, которую Банников чувствует острее и видит яснее других в силу своей поэтической природы. Здесь и сейчас.

«Вечная поэзия»: «Отсутствие перспективы дает ощущенье покоя – / это нечто такое…состоянье без горизонта… / поэзия выжила после такого!... / …очертание метафизической вечности, состоящей из лет… / Она состоянье предмета, когда и предмета-то нет… / А Вечность – истина мертвого мира». Абсурдный человек, которого восславил А. Камю в своем «Мифе о Сизифе» – просто розовощекий здоровяк по сравненью с обреченным на неизбежную смерть при жизни русским поэтом-солдатом, воином-афганцем конца двадцатого века. Если абсурдный человек французского писателя противопоставляет свою ясность ума и волю – смерти, как необходимое условие реализации своего абсурдистского проекта (Бога нет, но есть я), то русский поэт уже просто вынужден рационализировать самое коллективное бессознательное, накрывшее своей иррациональной волной нашу историю на излете двадцатого века.

Просвещенческая концепция всесильного человеческого Разума, подчиняющего себе весь мир, даже в своем крайнем, абсурдистском варианте, потерпела провал или требует глубоких поправок. Крайняя и, как выяснилось, безответственная свобода человеческой воли, подчиняющей Природу, в итоге вылилась в примитивный, даже преступный произвол. Эмансипированный от Первопричины человек, заявивший о себе в эпоху Просвещения, на деле оказался ребячески самонадеянным и окончательно утратил высшую – духовную – проникновенность и чувствительность. Подменив глубокое, интуитивное и живое чувство единства и целостности с мирозданием чувством собственного превосходства и верой в всемогущество (ложное) просвещённого рассудка, человек сделал всё возможное, чтобы двадцатый век разразился неслыханными прежде, подлейшими войнами и катастрофами, губящими всё живое вокруг себя. Так возомнившие себя всемогущими вожди (типа Гитлера) и народы «подчиняли» себе всех прочих, и саму Природу.

 

К этому привела невиданная прежде по своему размаху и пагубности, самонадеянная безответственность просвещённого всезнайки гомо сапиенса, до зубов, технически вооружённого и нацеленного исключительно на собственную выгоду и мировое господство. Но мы отвлеклись, эта причина всем сегодня понятная и давно известная даже школьникам.

2

Итак, исследуя разлагающийся на его глазах социальный организм, поэт обнаруживает, что этот мир – мертвый. А единственная истина мира мертвого – его неизменная и как бы застывшая «Вечность». Отсутствие движения, жизни. Небытие. Когда же диалектика, связующая миры перестает работать, остается уповать на метафизику, на сверх-бытие этого мира. Только связь с божеством может вернуть жизни смысл. Но веры поэт тоже не находит… Она отменена и уничтожена советским образованием. Отсюда следующее стихотворение, «Уравнение с одним неизвестным»:

«Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица… / А мир – … вовсе не изменился:… отзывчив. До той поры, / пока не утрачена связь... И если/ служит распятье Христа деревянным плюсом, / то значит, что этот мир – уравненье с одним неизвестным: / действительно ли искупила грехи наши смерть Иисуса?» И этот вопрос поэта, увы, не вопрос веры.

Но если есть тяжкое сомнение, значит, должна быть и надежда на искупление и воздаяние претерпевшему насилие. Хоть где-то она должна быть. Пусть не в этих стихах. Надежда и вера на связь современного человека (и человечества), раздавленного кровавой историей, с непреходящим и высшим своим назначением, дарующим новый, светлый смысл, дарующий радость и спасение. Вспомним Пушкина: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю… бессмертья, может, быть, залог…» Вот он – смысл, и он в динамике, а не в недвижной «Вечности» (застывшей современности).

 

И это вопрос, вопреки концепции сведения человеческого существования к неизбывной абсурдности мира не может уже не касаться Надежды (а, значит, Веры и Любви). Ибо само существование, вопреки крайнему, абсурдистскому экзистенциализму (таких талантов как Сартра и Камю), неизбежно подразумевает (заключает в себе как не членимый момент длительности) и некоторую будущность. И её, будущность, невозможно вычленить из природы настоящего времени, пребывающей в неустанном процессе деления на прошлое-будущее.

А если есть настоящее, то есть и надежда на продление его в будущее, и есть вера в его превращение и просветление. Но пока поэт Александр Банников только чувствует, что неизбежная сила затягивает его в глубину, как избитая, изнасилованная войной субстанция бытия, и не дает ему ни опомниться, ни забыться, хотя все происходящее с ним и творится как будто в забытьи. Вернее, помимо его свободной воли – вне какой-либо доброй воли вообще. Это – в стихотворении «Глубина-высота», где оба «термина», образа – жестко противополагаются друг другу. До внутренней враждебности. Высота утрачена – есть дно реки. «Так глубина следит за высотой, / морщиня время, будто бы моргнула. / И нет ей льда… И только ледяной / взгляд высоты навис округло. / О вечные враги! – Им мира нет. / И глубина кипит от зла во мне… / И если б не сомненье, что во мне… И если б это было не во мне, / я б знал: к кому пойти с повинной». Но без сомненья – нет диалектики – основной формы и логики философствования. А человек уже не рефлектирующий – есть только неживой механизм, способный лишь рационализировать по встроенному в него кем-то шаблону. Он не способен свободно мыслить – вовлечено, честно и последовательно. Поэтический эон А. Банникова – пора безвременья, момент смерти формации социальной. Поэт физически ощущает его, времени, отсутствие. При этом речь никак не заходит об открытии Живой Вечности, как можно было бы предположить. Поэт не выводит читателя к той блаженной легкости бытия, о которой сообщает настоящая религиозная мысль как о бытии божественном, едином и целокупном – для бессмертной человеческой души, страннице обоих миров. В этой близорукости, в которой как бы замкнут поэт по воле рока – неспособность времени увидеть в посюстороннем мире потенциал бесконечности, путеводный отсвет вечности, освещающей верный путь. На часах не творческая вечность – но тварная, мёртвая полночь.

«Замерла полночь полпервого, будто что-то хотела / сказать – и забыла. Окно черпает черною горстью / снег, которому можно придумать любой оттенок: / лазоревый, розовый, нежный, пепельный, горестный – / зависимо от настроения и дальнейших намерений… / Снег – бессмысленно белый лежит на тропе…/ и, значит встали часы – механизм вычитания времени / и жизни – ничтожной величины по сравнению с временем. / Поэтому в формуле жизни – результат отрицательный».

Снег – единственное незапятнанное и чистое, что осталось от этой конченой жизни и безбожного времени – спасает от петли. Ряд определений снега поэт замыкает эпитетом «горестный» и «бессмысленно белый». Это все то, что только и осталось от смертной, сгоревшей в огне бессмысленной бойни, жизни или времени. От целого – белый, остужающий раны и ожоги чувства и неустанной мысли.

«То, что быть может целым – по частям / я узнаю, не приближаясь к целому ни на чуточки. / Быть может, человек с того и начался, / когда придумал имена несуществующему… Вначале было имя, а потом – дела и немощь…/И совесть стала больше веры… А мучить / не перестанет ни на том и ни на это (свете)…./ Так значит мера всему – сомненье…/ У каждого ночь своя. А я открываю счёт, / ибо мечта о целом есть стремленье / к собственному ничто».

 

Тут уместен вопрос: что происходит, о чем поэт говорит? Почему высшие идеи, целое, вера, совесть, обернулись горестью, и бессмысленностью бытия? Почему в конце века, по свидетельству поэта, жизнь стала отрицательной величиной, символизирующей к тому же и вообще конец света? Почему вера или небо превратились в «бесконечность бессонниц», а «имя» в «дела и немощь»?

 

Ответ – в третьей части стихотворения «Жизнь минус время»:

 

«Ты любишь – тебе хвала …/ Но…если чего-то до целого не хватает – / оно становится лишним, / его становится слишком много – не удержать и не выдюжить… / Вот так и с любовью, так и с Богом – лишь усомниться стоит единожды. / Так значит мера всему – сомненье… /…У каждого ночь – своя. А я открываю счет, / ибо мечта о целом есть стремленье / к собственному ничто».

Итак, поэт-философ и в современном для него аду он не может не мыслить. Разменная цена истины – сомненье? Или это продажность истины, равно как и её дополнение? Ибо не всякий сомневающийся истину обретает. Истина есть – мера избранности и врожденного таланта, его высшая природа.

 

С этим даром-критерием наш поэт родился в пору скоро наступившего безвременья, кризиса и распада общественных идеалов и ценностей в СССР.

«Закрываю глаза»: «…так пустота вытесняет породы и нравы, / шероховатую тяжесть – бесплотная правда… / Сон вытесняет сознанье – глаза закрываю – / под веками возятся мухи – мухи распада».

Поэт, помимо собственной воли, – есть также орудие коллективного сознания, осознания бессознательного, происходящего с его обществом и с ним самим. Поэт – личность общественная.

 

Он осваивает некое, ещё неопределённое вполне, основное событие своей современности, прививает к себе и испытывает на себе его хронику, саму болезнь – с целью найти противоядие. Так иной врач, открывает новое лекарство, испытывая болезнь на себе.

Поэт (волей-неволей) «берет на себя» бессознательное своего народа, испытывая зло, добросовестно пытаясь его выразить, осознать, тем самым и преодолеть.

Неверно сводить сказанное, написанное поэтом к его личным, несовершенным пристрастиям – важно то, насколько талантливо и верно он фигурально «истолковывает», выражает сам этот дух времени относительно ценностей вечной Природы, утрата интуиции такой живой Природы будет окончательной катастрофой – сначала для поэта, а следом и для всего его народа. Поэтому, поэт – барометр жизни. Если на нём застывшая вечность, значит, давно пора менять лошадей.

3

О поэтике Александра Банникова мы не распространялись особо. Её читатель итак не обойдёт стороной. Но скажем несколько слов и о выразительной стороне дела поэта.

А. Банников художественно мыслит – зримо, зорко. Образно. Бесстрашно разбирает сам распад, разложение среды существования. На поэте лежит вся тяжесть этого распада (такова участь настоящего поэта). Видно, с каким трудом и мучениями он ворочает продукты распада. Преодолевая нечеловеческое напряжение, он упорно пытается свести воедино разрозненные конструкты былой экзистенции. Возникают порой ассоциации как будто случайные, в которые не просто вдуматься читателю и самому автору. Это упрямая, отчаянная попытка еще живого, теплого куска одушевленной человеческой плоти удержать разлетающиеся, остывающие частицы авторского Я и Мира, с которым, будучи тесно спаянным, поэт вместе и распадается. Перед нами возникают образы:

«Снежинки, прищурясь, как веки стрелка, / метятся, чтобы в свет фонаря / влететь – и блеснуть…Как душа старика, / себя вспоминает ночь ноября:…В чужих / воспоминаньях нам места обычно / всегда не хватает. (Зато мы во лжи / чьей-нибудь будем главной добычей.) / Всплывают обломки мира и песен / из старых бараков – тонущих… Как площадь – / моя неизвестность…/ …Мера пространства – / настриженный веками взгляд. /…Обломок звезды за глаза потянул – / туда не хочу… И в коленную чашечку / боль от падения льется…/Тут слово кончается – /внятной молитве не внемлет пространство».

Поэт выражает эту бессловесность, даже внемолитвенность мертвого пространства, окружившего его. Высказывает и саму его немоту, тьму внешнюю через образы её глубоко внутреннего, собственного переживания и осмысления. Парадоксально он схватывает всё случившееся с ним и с миром единственным орудием, имеющимся в распоряжении поэта – художественно изощрённым словом. Он как бы заговаривает саму смерть, сохраняя, удерживая из последних сил на её зыбкой границе – необратимо уходящую, зашедшую за точку возврата, стремительно распадающуюся жизнь. Поэт, точка сборки и разложения человечества.

Автор:Алексей КРИВОШЕЕВ
Читайте нас: