Переписывать малоизвестные факты или домысливать то, о чем умалчивают ненаписанные страницы жизни мастера, – недостойное журналиста занятие. Гораздо интереснее знакомиться с живыми воспоминаниями тех, кто был рядом с героем своих биографических повествований.
Воскресить Давида Бурлюка поможет нам его близкий друг Бенедикт Лившиц, оставивший любопытные свидетельства их знакомства и творческого общения.
Мемуары Лившица напоминают читателю о «полутораглазом» графическом портрете и «скифских» рисунках, выполненных братом Бурлюка Владимиром, а также об офорте Давида, изображающем всадника-стрельца. Автор воспоминаний видит неукротимого бунтаря Давида мчащимся «диким всадником, скифским воином, обернувшимся лицом назад (на Восток) и только полглаза скосившим на Запад». Название «Полутораглазый стрелец» включает также и круг ассоциаций, связанных с альманахом «Стрелец», объединившим футуристов и символистов как представителей «восточной» и «западной» культурных ориентаций.
А теперь самое время сказать о выдающейся личности Бена Лившица. Среди поэтов он – поэт. Среди переводчиков – блистательный мастер перевода, единоличный создатель уникальной антологии новой французской поэзии, не без влияния которой происходило формирование его поэтики. Это стихи «проклятых поэтов» Рембо, Бодлера, Верлена, Корбьера…
«Проклятые» не отворачивались от повседневности, включая в свои создания грубую материю жизни. Они бросали вызов «парнасскому» эстетизму, мещанской чопорности и видели современность в зеркале гротеска. Так, в своем стихотворении «Ни в сумеречном свете рая…» Бенедикт обращается к читателю:
Звучать, как я звучал доныне,
Отличным ото всех стихом.
…Итак, знакомство их состоялось в Киеве, в декабре 1911 года. Однажды вечером в квартиру Бенедикта постучалась его знакомая, художница Александра Экстер. Она была не одна. И вот что пишет автор мемуаров: «Вслед за нею в комнату ввалился высокого роста плотный мужчина в широком, по тогдашней моде, драповом, с длинным ворсом, пальто. На вид вошедшему было лет 30, но чрезмерная мешковатость фигуры сбивала всякое представление о возрасте». Протянув руку, гость назвал себя: «Давид Бурлюк». Этим именем Лившиц интересовался давно и был заочно знаком с ним не только по картинам, но и по стихам, изданным в Петербурге в 1910 году. В сборнике рядом с именами Хлебникова и Каменского были помещены девятнадцать «опусов» Бурлюка.
…Гость сидел, не снимая пальто, «похожий на груду толстого ворсистого драпа, наваленного приказчиком на прилавок». Держа у переносицы старинный, с круглыми стеклами лорнет, Бурлюк обвел взором стены и остановился на картине Экстер. «По легкому румянцу смущения и беглой тени недовольства, промелькнувшим на ее лице, – пишет Лившиц, – я мог убедиться, в какой мере Экстер, ежегодно живавшая в Париже месяцами, насквозь “француженка” в своем искусстве, считается с мнением этого провинциального вахлака».
Далее разговор зашел о Хлебникове, поэзией которого Бенедикт очень увлекался. Оказывается, у Бурлюка были черновики Велимира, которые он забрал у гостившего в Чернянке поэта. И теперь владелец бесценного материала приглашает своего нового друга поехать к нему и познакомиться с хлебниковскими рукописями.
Давид и Бенедикт с такой стремительностью бросились друг к другу, словно всю жизнь искали встречи. «И все отодвигается на задний план, отметается в сторону натиском человека, которого я впервые увидел час тому назад». Оказавшись в купе, они сразу заговорили о поэзии. Достав из чемодана томик Рембо, Бен стал читать свои любимые вещи. Собеседник в полном восторге. Он усваивает все, что может служить его бунтарской разрушительной идее. Едва заслышав стихи Рембо, Давид тут же создает свои модели, в которых различимы лишь обломки первоисточника. Ему была близка и понятна эстетика поэтов того времени. Еще в 1902–1904 годах художник учился в Мюнхене и Париже, а с 1908 года участвовал в зарубежных выставках и, безусловно, к моменту встречи с Лившицем был хорошо знаком с творчеством поэтов-символистов Франции. Кстати, Маяковский отмечал, что именно Бурлюк приобщил его к «французам». Да и Лившиц одно из своих стихотворений цикла «Волчье солнце» посвятил Давиду:
Не полосатый это парус ли,
Прорвавшись в мюнхенские заросли
Окончив Московское училище живописи, ваяния и зодчества, 20-летний Давид едет на стажировку за границу. Так, в Мюнхене помимо Академии он занимался в частной школе Антона Ашбе, словака по национальности, к которому стремились многие русские «паломники». На мастер-классах Ашбе культивировалась «красочная и жирная живопись»: столь близкая художественному вкусу и технике работы самого Бурлюка, она зазвучит во многих его полотнах.
…Оставим воспоминания о городах-«музеях» Европы с их Пинакотеками, Салонами и поспешим вслед за друзьями, которые отправляются на рождественские каникулы в Чернодолинское заповедное имение графа Мордвинова. Приехав в Чернянки, где Бурлюки жили с 1907 года, Бенедикт знакомится со всем семейством, состоявшим из восьми человек: родителей, трех сыновей и трех дочерей. Отец, Давид Федорович, служил в имении управляющим. Жена его, Людмила Иосифовна, обладала художественными способностями, и ее увлечение живописью передалось детям. Кроме Давида и Владимира художницей была старшая сестра, Людмила, в отличие от братьев, убежденная последовательница реалистических традиций русского искусства. Третий сын, Николай, – поэт. Застенчивый, краснеющий при каждом обращении к нему, он отличался незлобивым характером, за что братья насмешливо называли его Христом. Ну а младшие, Надежда и Марианна, были еще подростками.
…Уговорившись накануне, Владимир приступил к работе над поясным портретом киевского гостя, предвосхищающего свое изображение: «Меня сейчас разложат на основные плоскости, искромсают на мелкие части и, устранив таким образом смертельную опасность внешнего сходства, обнаружат досконально “характер” моего лица». Позирующий Бен не ошибся: «Владимир уже выколол мне левый глаз и для большей выразительности вставил его в ухо». «Канон сдвинутой конструкции», – весело провозглашает Давид.
Под впечатлением подобного рода «конструкций» на одной из выставок «Бубнового Валета» появится «невинный экспромт», напечатанный в «Голосе Москвы» под псевдонимом «Скромный обыватель»:
Ах, стоял я, как покинутый,
Пред «конструкцией», пред «сдвинутой»
И шептал с тоской: «Эхма!
Кто-то сдвинут тут с ума!»
Удрученная Людмила Иосифовна отзывает Бена в дальний угол и со слезами в голосе допытывается: «Скажите, серьезно ли все это? Не перегнули ли в этот раз палку Додичка и Володичка? Ведь то, что они затеяли теперь, переходит всякие границы». «Одноглазый герой» с портрета «Володички» успокаивает и внушает, что все это совершенно серьезно, что другого пути в настоящее время нет и быть не может.
Хуже обстоит дело с отцом. Он разъярен: мальчики издеваются над ним. Стоило ли воспитывать их, на медные гроши учить живописи, если они занимаются такой мазней, да еще выдают ее за последнее откровение! «Я левой ногой напишу лучше!» – бросает он в лицо сыновьям и сердито хлопает дверью.
Часа через три Давид приносит отцу пахнущий свежей краской холст. Ни дать ни взять Левитан. «Вот тебе, папочка, в кабинет пейзажик». Отец умилен: «Ну, иди, иди, работай, как знаешь…» Однако мимо мастерской все проходят потупясь, точно там, за стеклянными дверьми, совершилось нечто непотребное и оттуда с кубистических картин вот-вот расползется пятно позора.
Одержимые экстазом творчества, Бурлюки создавали вещь за вещью. Стены дома быстро покрывались будущими экспонатами «Бубнового Валета». Это объединение московских художников, куда входили П. Кончаловский, А. Лентулов, Р. Фальк, И. Машков, образовалось в 1910 году. Они обращались к кубизму, к живописно-пластическим решениям в духе творчества Поля Сезанна, а также к приемам русской иконописи, лубка и народной игрушки. Братья испытывали свои силы во всех видах живописи – масле, акварели, темпере, от красок переходили к карандашу, занимались офортом, гравюрой. Их работа была непрерывным творческим кипеньем, обрывавшимся только во сне…
Каникулы подходили к концу. Надо было уезжать из Чернянки. Николаю – в Петербург, в университет, Бенедикту – в Киев, Давиду и Владимиру – в Москву, на диспуты и выставки «Бубнового Валета». Двадцать штук холстов, плод трехнедельной работы, просохшие и покрытые лаком, стояли в мастерской, готовые к отправке. Простимся и мы с нашими героями, для которых завтрашний день – еще одна непознанная глава жизни.
Через 18 лет состоится разговор Лившица с прошлым, где оборвалась эпоха поколения, с которым тесно связана личная биография автора мемуаров.
Работа над «Полутораглазым Стрельцом» продолжалась четыре года. В России эти воспоминания и размышления участника и летописца нарождения русского футуризма были опубликованы в 1933 году, а в 1960–1970-х гг. переведены в Италии, Швейцарии и США. Через 11 лет после смерти Бурлюка в Нью-Йорке вышел репринт отечественного издания, на страницах которого зарубежный читатель встретился с именем художника, одной из значимых фигур русского авангарда.
НО ЕСТЬ ЕЩЕ В ЗАПАСЕ ВЕЧНОСТЬ
Предсказание Лившица о том, что «русский футуризм умер без наследников», оказалось несостоятельным. Не предполагал современник этих возмутителей общественного вкуса, что их эпоха продлится в завтра; что «гилеи» Бурлюка (Гилея – древнегреческое название области в Скифии) будут столь живучи и своим воинственным огнем вдохновлять «революционеров» нового поколения; что бунтарские идеи и художественные искания найдут своих исследователей и последователей, воплощаясь в живописном ритме и вакханалии красок сокрушителей традиций; и что вновь явятся эти безродные марсиане, существа, наделенные сплошной абстракцией.
Унесенный волной эмиграции к дальним берегам чужбины, Бурлюк больше половины своей жизни прожил в Америке. Но вольный заокеанский воздух не мог этому «гилейцу в модном котелке» заменить родину. Он любил друзей, оставшихся в России, поддерживал с ними переписку, дарил книги статей, стихов и, конечно, очень нуждался в их внимании и поддержке. Для публикации в СССР им были присланы «Фрагменты из воспоминаний футуриста», написанные в первое десятилетие жизни в Нью-Йорке. В 1925 году Бурлюк получил письмо от Бенедикта: «За все эти 10 лет я, несмотря на расстояние и время, нас разделявшие, не переставал считать тебя своим другом и себя – твоим. Я бережно и любовно храню все твои картины, рисунки, офорты, письма, черновики твоих стихов – в чем так или иначе проявилась твоя неотразимо убедительная творческая стихия».
…15 января 1967 года «смолкла длительная фуга» его жизни. Но на последней замирающей ноте, словно реквием, зазвучали роскошные стихи Фета:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя…
Художники, поэты более всего нуждаются в любви, которая дарует им «временное бессмертие». И если мы своей благодарной памятью откликаемся на доброе имя человека, значит, продляем его жизнь на земле.