Эрнеста все еще стояла на коленях на палубе, когда за ее спиной послышались тихие шаги:
– Сеньорита? Сеньорита, вы что?.. – Эдвард в растерянности уселся рядом с ней и тронул за плечо. Девушка увернулась от прикосновения и вытерла ладонью глаза.
– Сами ведь знаете, так к чему спрашивать? – хрипло выговорила она, пряча лицо.
Дойли промолчал, осторожными мелкими движениями поглаживая ее локоть, потом тихо спросил:
– Он был таким хорошим человеком? Достойным ваших слез?
– Самым лучшим, – без колебаний ответила Эрнеста. – Единственным, кому я смогла довериться после гибели родителей. Он хотел покончить с собой там, на острове, – изменившимся голосом прибавила она вдруг, и Эдвард, поняв, уточнил:
– Чтобы вам не пришлось тратить на него силы и припасы?
– Да, – глухо ответила Эрнеста; положив подбородок на колени, она сидела совсем неподвижно, и лишь ее длинные темные волосы трепал переменчивый ветер, в котором едва угадывались отголоски недавней неукротимой мощи. – Человеческая жизнь – это чудо, мистер Дойли. То, что вам раз за разом удается спасать других, у нас, пиратов, считается особым благословением моря.
– По такой логике, любой деревенский врач является чуть ли не святым, – снисходительно усмехнулся Дойли, но, поймав ее вдруг ставший серьезным и острым взгляд, смутился: – На моем месте мог оказаться кто угодно другой.
– Я помню, как вы спасли мне жизнь вчера, – необычайно серьезно возразила девушка; подавшись вперед, она почти коснулась его руки плечом и грудью. – А сегодня вы вытащили с того света мальчишку, которого явно терпеть не можете... Я хожу в море с одиннадцати лет, мистер Дойли. Поверьте: поступать в подобных условиях так же, как вы, станут очень и очень немногие.
Эдвард удивленно глядел на нее, не зная, что отвечать. Сперва он решил, что девушка шутит, но звучавшая в ее голосе искренность говорила об обратном. Внезапно Эрнеста чуть заметно улыбнулась и протянула ему руку; мгновение Дойли колебался, затем пожал ее узкую крепкую ладонь.
– Никогда бы раньше не подумал, что стану брататься с пиратами, – после паузы пробормотал он, не поднимая глаз. Эрнеста с усмешкой склонила голову к плечу:
– Все еще не теряете надежду вернуться в строй?
– Нет. Нет, дело не в этом. Я понимаю, что это невозможно, – задумчиво отозвался Дойли. Глухая, звериная тоска, растревоженная случайными словами, снова принялась терзать его сердце. – Мне… Меня всю жизнь учили, что для преступивших закон нет прощения, и я считал, что это правильно…
– Вы и до сих пор так считаете, – заметила зорко наблюдавшая за ним девушка. Дойли с горьким смехом закрыл лицо руками:
– Пожалуй, да. Не в этом суть… У меня в голове все путается, не могу объяснить.
– Странно вы мыслите, мистер Дойли. Ходите, ходите кругами, а толку нет, – спокойно отозвалась Эрнеста, сжимая его плечо своими тонкими, но сильными пальцами. – Я вам скажу, глупо рассчитывать на иной исход, совершая то же самое, что и в прошлый раз. Подумайте, как давно ваша жизнь дала такой крен? В какой момент вы допустили свою главную ошибку?
– Даже если бы я и знал это, с чего вы взяли, что я стану делиться с вами? – на секунду позволив справедливому негодованию овладеть собой, возмутился Дойли. К его удивлению, обычно равнодушную к куда более оскорбительным речам девушку явно задели его слова: отвернувшись, она поднялась на ноги, подошла к фальшборту и, забросив на планшир локти, негромко спросила:
– Знаете, в чем разница между мной и вами, мистер Дойли? Помимо, естественно, той чепухи, о которой вы подумали в первую очередь, – зло прибавила она, заметив, как Эдвард уже раскрыл рот для гневной отповеди. В ее темных южных глазах не осталось ни тени тоски; на мгновение бывшему офицеру показалось, что перед ним возникла громада военного испанского галеона под всеми парусами, страшно и пристально глядящего на него черными рядами пушечных дул из поднятых орудийных портов. – В отличие от вас, я не ищу жалости.
– Жалости… Жалости, говорите, – рассеянно повторил за нею Эдвард. Случайная мысль, не дававшая ему покоя, наконец обрела четкую форму и стала до смешного понятной. – Самому себя жалеть нельзя, и другим, значит, тоже? Так вы полагаете, сеньорита?
– Жалость всегда отвратительна. Она – лишь унизительная замена действительной помощи, – убежденно ответила Эрнеста. – Вместо того чтобы сожалеть, лучше просто пойти и сделать то, что мы можем сделать. Или… Или проклясть себя за то, что что-то сделать не можем, – чуть тише прибавила она, но Эдвард уже едва слышал ее; поднявшись с остывших палубных досок, он направился к фок-мачте, остановился, провел ладонью по шершавому дереву и повернул к девушке удивительно изменившееся, разом ставшее строже лицо.
– Когда-то я ненавидел своего отца за то, в чем вы теперь обвиняете меня. Он тоже жаловался на жизнь, на судьбу, на родителей, не оставивших ему ни титула, ни состояния, на оспу, унесшую трех моих братьев, на матушку – за то, что она часто болела и была не такой женой, которую ему хотелось иметь, – хрипло и горячо, сбивчиво заговорил он. Эрнеста внимательно посмотрела на него:
– Вы были единственным их выжившим ребенком?
– Да, – коротко кивнул Дойли. – Я тогда не заболел просто чудом – матушка говорила, что иначе бы наложила на себя руки. Она сама долго страдала чахоткой, пила какие-то отвары, каждый день молилась Богу, что не забрал у нее меня… Я видел, как она экономит на всем на свете, чтобы обеспечить нам мало-мальски достойную жизнь – представляете, каково это, когда нужно поддерживать какую-то видимость благополучия, а для этого нет ни денег, ни земель, а только бесконечные долги, которые с каждым днем лишь растут…
Эрнеста хмуро кивнула:
– Моя мама всегда говорила, что джентри* – это люди, которым можно только посочувствовать.
– Она была англичанка?
– Нет, ирландка из обедневшего знатного рода, прямо как у вас.
– В первый раз в море я вышла в шестнадцать под началом старшего брата, – в безразличном тоне Эрнесты внезапно послышалась теплая нотка затаенной гордости. – После его смерти стала капитаном. Но довольно о моей семье – помнится, вы сказали, что ненавидели отца?
– Целыми днями я наблюдал за тем, как моя мать выбивается из сил, а он палец о палец не ударил, чтобы чем-нибудь ей помочь, – полным нескрываемой злобы голосом ответил Эдвард: от его обычной сдержанности не осталось и следа. – Мы жили неподалеку от Корнуэлла; совсем рядом с усадьбой была какая-то деревушка, и отец даже не стыдился ходить туда, пить вместе с лавочниками, ремесленниками и прочими… посетителями, – покосившись на Эрнесту, сдержал он готовое сорваться с губ оскорбление, – и постоянно во всеуслышание жаловался на то, какая у него скверная жизнь. Матушка никогда его не ругала, а я видел, как она кашляет в платок и сразу прячет его в рукав, чтобы никто не заметил – у нее уже начинала идти горлом кровь, но я… – стиснув руку в кулак, он с силой ударил им по обшивке мачты. – Сам не знаю, зачем я вам это рассказываю.
– Зато я знаю, – тихо сказала Эрнеста и пояснила без обычного бесстрастно-презрительного тона, которым она говорила о таких вещах: – Я почувствовала запах рома сразу, как только вы подошли.
– Я бросаю пить. С завтрашнего дня больше ни капли в рот не возьму, – равнодушно бросил Дойли. – Вы не верите мне?
– Не верю, – спокойно и честно ответила Эрнеста и, подойдя ближе, легонько похлопала его по плечу, – но вы все-таки докажите, что я ошибаюсь. Так что же случилось дальше?
Дойли молчал, склонив голову и ероша пальцами свои давно отросшие темно-русые волосы. Девушка терпеливо ждала.
– На ее похоронах отец напился, как последняя свинья. Я смотрел на него и думал: вот я убью его, и мне станет легче. В мире будет меньше одним никчемным, поганым человечком, а ни одна живая душа даже не заплачет о нем.
– Но вы этого не сделали?
– Нет. – Эдвард снова сжал кулаки и глубоко вздохнул. – Иногда я жалею об этом, но тогда я подумал: матушка бы такого не хотела. Я собрал свои вещи и попросил кучера отвезти меня в Корнуэлл; там жил дальний родственник матери, у которого я прожил несколько недель. Я написал дяде – он служил в Лондоне, в Адмиралтействе – и попросил устроить меня юнгой на любое судно. Мне было двенадцать.
– Поздновато для новичка, – заметила Эрнеста, но вместо неодобрения в ее тоне послышалось уважение. – А как же перешли в сухопутные войска?
– Это случилось намного позже, когда меня направили в офицерскую школу. Море мне нравилось, но я понимал, что в армии куда больше шансов сделать карьеру, нежели во флоте. И колониальные войска вместо столичных выбрал по той же причине.
– Должно быть, это было непросто, – задумчиво проговорила Эрнеста. – И больше вы никогда не встречались с отцом и ничего о нем не слышали?
– Он умер спустя три года. Я узнал об этом случайно, от знакомых даже, а не от дяди, – усмехнулся Дойли с заметным усилием. – Говорили, под конец он образумился, звал меня, матушку и братьев, даже просил прощения… Мне это было уже все равно.
– Ясно, – кивнула девушка. К удивлению Эдварда, вместо ожидаемых нравоучительных речей она просто наклонилась, чтобы заглянуть ему в лицо и, увидев то, что хотела, с какой-то странной для нее деликатностью отвернулась, давая ему время прийти в себя.
– Значит, вас так сильно задело то, что я невольно сравнила вас с вашим отцом, – тихо и задумчиво продолжила она, устремив взгляд на мерно плескавшиеся за бортом темные волны. – Он, конечно, был дурным человеком, но вы напрасно тревожитесь. Это необходимый урок, мистер Дойли – понять, что наши родители были такими же людьми и совершали те же ошибки, что и мы.
– Я не желаю быть таким, каков был мой отец, – твердо отрезал Эдвард. – Разве вы не хотели бы превзойти своих родителей?
Морено неожиданно обернулась и посмотрела на него через плечо со странным выражением – смесью гордости, нежности и печали.
– У нас с вами не одинаковые судьбы, мистер Дойли, – тихо и с обычно не свойственным ей достоинством ответила она. – Мои родители были несравненно лучше меня.
* * *
Генри проснулся словно от толчка, хотя сразу же понял, что его время на сон еще не истекло: в ночную вахту он практически никогда не выходил, а до утра было еще далеко. В каюте было темно и тихо, а под мягким одеялом – настолько тепло, что легко можно было перевернуться на другой бок и уснуть снова; лишь откуда-то из-за занавешенного окна неслось мерное и настойчивое мурлыканье волн, и потому юноша изумленно обернулся, различив рядом с собой еще один источник звука – громкое, хриплое, прерывистое дыхание.
Джек лежал на противоположной половине кровати, даже не раздетый, не укрытый одеялом – как видно, сил его хватило лишь на то, чтобы добраться до кровати. Когда Генри, усевшись рядом, принялся осторожно стаскивать с него сапоги и камзол, Рэдфорд лишь простонал что-то невнятное, вжимая голову в покрывало, но не проснулся.
– Тише, тише, Джек, это я! – перекладывая его на подушку, предупредил юноша. Капитан, казалось, притих, и Генри уже вознамерился снять с него пояс с прикрепленными к нему пистолетами, когда в его руку отчаянно вцепились напряженные темные пальцы.
– Не… не надо, – пробормотал Рэдфорд. Лицо его было неузнаваемо: сквозь маску сна отчетливо выступали судорожно стиснутые челюсти, искривленные мучительной улыбкой губы; даже в тоне его отчетливо слышалась исступленная мольба. – Не надо, прошу…
– Джек, ты чего? – склонившись над ним, шепнул юноша. – Тебе плохо? Джек!..
– Нет! – этот возглас уже был подобен воплю дикого зверя, на лапе которого сомкнулись безжалостные створки капкана. – Нет, не надо, пожалуйста! Очень больно...
– Джек, это я! – с отчаянием в голосе повторил юноша, сжимая его плечо, но не решаясь встряхнуть хорошенько и прервать тягостный кошмар, терзавший капитана. Тем временем Рэдфорд наконец выпустил из своей хватки его ладонь и перевернулся на бок, скорчившись в три погибели. Пальцами правой руки, заведенной за голову, он царапал сбившуюся на спине рубашку, словно умалишенный; Генри в растерянности глядел на него, не понимая, что делать. Сперва он истинктивно метнулся к двери – разбудить кого-то из команды, быть может, Эрнесту и Халуэлла – но остановился на пороге в нерешительности. Тихо притворил за собой дверь, подошел к письменному столу, смутно белевшему в полумраке, поворошил бумаги, нашарил пустой стакан, плеснул в него воды из стоявшего в углу кувшина и вновь опустился на кровать рядом с мечущимся Рэдфордом:
– Вот, Джек, выпей. Все хорошо, все в порядке, я рядом, – осторожно проводя мокрыми пальцами по его пылающему лбу, зашептал он. На какое-то мгновение в комнате и впрямь воцарилась неверная, оглушительная тишина, затем Джек вновь хрипло задышал и Генри почувствовал, как ледяные пальцы сомкнулись на его запястье, вынуждая переложить ладонь на содрогающуюся в странных конвульсиях спину.
– Пожалуйста… Пожалуйста, я не могу больше… Ты не представляешь, как больно, – срывающим голосом продолжал умолять кого-то неизвестного Рэдфорд. Рубашка под ладонью Генри была смятой и совершенно мокрой от пота, но он все равно различил через нее какие-то непонятные неровности, длинные бугристые полосы на коже…
– Нет, нет! Я знаю, ты хочешь убить меня, как маму, – все плотнее прижимая его ладонь к страшным шрамам, выдыхал Рэдфорд в коротких перерывах между стонами боли. – За что ты так меня ненавидишь? Я же твой сын, твой родной сын…
Задыхаясь и сам едва удерживаясь от того, чтобы не закричать, Генри отдернул руку и вскочил на ноги. Опомнившись, вновь склонился над Рэдфордом и обхватил его за плечи:
– Джек, это сон, всего лишь дурной сон, успокойся! Ты на своем корабле, никто не тронет тебя!.. Боли больше нет, вот, послушай, – закусив губу, он осторожно положил ладонь на то место, где глубокие, рваные белые полосы перекрещивались особенно часто, словно на спину бросили горящий клубок водорослей. – Чувствуешь? Больше никто не придет и не сможет сделать тебе больно…
Словно действительно прислушавшись к его словам, Рэдфорд приподнялся, завел правую руку за спину, вцепился в чужое запястье, сильно и неприятно царапая ногтями. Но Генри, сжав зубы, не шелохнулся, и спустя несколько тягостных минут ощутил, как хватка стальных пальцев ослабла.
____________
* Название английского нетитулованного мелкопоместного дворянства.
Продолжение следует…