Вот те на, думаю, и так не очень-то жить хочется, а тут ещё и это. Короче – полный пепюкс.
А потом присмотрелся – и расхохотался, как дурачок, на всю улицу: на плакате вовсе и не «пепюкс», просто я по привычке прочитал латиницей то, что нужно было прочесть кириллицей – РЕРИХ.
Оказалось, что из Москвы доставили выставку картин Рерихов – Николая и Святослава. Разумеется, я не мог пройти мимо.
Одна картина привлекла моё внимание. На ней монах изо всех сил бежит сквозь пургу-метель в гору, преодолевая сопротивление ветра. Бежит, а бежать-то ему и некуда: пространство перед ним закончилось, и он вот-вот упрётся в раму.
Подумалось: вот и у меня так. Бывает, стараешься-стараешься, стремишься к чему-либо, но все усилия напрасны – впереди рама.
После таких размышлений, хандра неожиданно прошла и написалась повесть «Пушкин тридцать седьмого года».
Мораль: иногда очень даже полезно бывать в музеях.
В конце сентября, когда бабье лето у нас заканчивается, в Чехии оно только начинается, так что завидуйте мне, мое бабье лето в два раза дольше!
Оломоуц встречает утренним теплом, красными крышами каменных домов и светлыми человеческими лицами. Здесь жизнь размеренна и никто никуда не спешит, не подталкивает тебя в спину. С дорожной сумкой на плече шагаю по отполированной тысячами ног брусчатке и, как ребенок, улыбаюсь радостным, веселым людям, пытаясь уловить зыбкую формулу счастья. Мое сердце совершенно измотано и опустошено, как разряженный аккумулятор, но я точно знаю, что в красно-бордовом сиянии города смогу подключиться к источнику энергии, которой мне хватит еще на один год. Да, если счастье и возможно, то оно возможно только здесь и сейчас – вдоль тихой Моравы, над которой плывут тонкие нити паутинного лета.
Марбург молчалив и обдаёт холодным ветром с гор – город-сказка с красными черепичными крышами, дарующими прохожим покой и безмятежность, со знаменитыми лестницами улиц, манящими близким счастьем. Тут жил Мартин Лютер, там – братья Гримм, здесь Ломоносов обрёл свою первую любовь… Город насквозь пропитан историей, а отсутствие привычного для жителя современного мегаполиса сплошного автомобильного гула способствует неспешным философствованиям.
Облака низко плывут над городом – белые, густые и чуть потемневшие, которые можно назвать и тучами. Глядя на них, вдруг вспомнилось, как отвергли здесь моего любимого поэта. Я вздрагивал, загорался и гас оттого, что и сам был когда-то жестоко отвергнут, и давняя боль, словно застарелый ревматизм перед дождём, не давала покоя...
Мучительный поиск структуры
Если тебе не нравится действительность, выстрой её по-новому – так, чтобы тебе стало уютно.
Представь себе, что времени не существует. Представь, что нет никаких отношений. Что крепкие налаженные связи с частичками бытия вдруг утратились. Исчезли. Звуки, которые доносятся откуда-то с улицы, из-за окна квартиры, тебе совершенно не знакомы. Чужие звуки, и всё вокруг тоже чужое. Но ещё мгновение назад не было даже этих звуков, потому что не было времени. А была пустота – абсолютное ничто.
Потом прошёл миг. Откуда он взялся? Может, мозг наконец включился и заработал. И выразилась его деятельность в поиске структуры. Первые намётки структуры вызвали и первый временной миг – часы застучали и пошли. Человек ожил, и многие ошибочно считают, что он тут же начал познавать природу: улавливать закономерности мира и подстраиваться под его ритмы. На самом деле всё совсем не так. Сначала он удивился тому, что вокруг царит хаос. Увы, парадоксальная мысль о том, что хаос структурирован, не пришла ему в голову, а потому он стал упорядочивать его по своему разумению. И с тех пор всё развитие человечества есть не что иное, как мучительный поиск структуры, – через ошибки и страдания к недостижимому совершенству. И путь этот сравним с процессом написания новой книги, когда писатель движется от пустоты и хаоса к более-менее устойчивой структуре. Разумеется, новой, а потому несовершенной и никуда не годной.
Любая книга, которая, по мнению учёных умов, открывает новое направление в художественном развитии и которая вызывает восторги у искушённых и не очень читателей, на самом деле безнадёжно плоха, поскольку структура её едва найдена и не развита. В ней неуютно, холодно или жарко, горько или сладко – она непривычна. Другие авторы тут же возьмутся шлифовать её, вкладывая в процесс всё своё усердие, и, возможно, достигнут успехов и признания, но никогда их произведения не будут оценены столь же высоко, как откровенно слабая и беспомощная книга писателя-первооткрывателя. Поскольку рождение и созидание никому не известной структуры всегда важнее приспособления к ней. Хочешь примеры? Пожалуйста: Фёдор Достоевский, Генри Миллер, Энтони Бёрджес. Я бы мог назвать и другие имена – скажем, начал бы с Николая Карамзина и не забыл бы упомянуть Джека Керуака, – но на ум пришли эти. Пришли не просто так: я тоже искал новую структуру.
Но легко сказать «искать новую структуру». Для этого надо или отказаться от старой и начать с нуля, то есть с пустоты и хаоса. Или разрушить старую и, используя её элементы, творить новое. Оба способа в искусстве представлены. Первый пример – супрематизм Казимира Малевича, второй – импрессионизм Клода Моне.
Здесь надо бы сделать небольшое замечание: часто приходится слышать, мол, в основе такого-то направления в искусстве лежит такая-то философия. Подобные утверждения, мягко говоря, неточны, поскольку новая философия рождается вместе с новой структурой. И хорошо бы развить эту мысль рассуждениями о частной, авторской философии и общей философии эпохи, да боюсь залезть в дебри, из которых не скоро выберешься. Да и выберешься ли? Лучше я задамся вопросом, какими качествами обладает истинный писатель. Думаю, во-первых, он должен быть свободным, а во-вторых, счастливым. Я сам удивляюсь второй части ответа. Неужели счастливым? А сколько примеров тому, как люди творят в несчастье. Да, творят. Но свободны ли несчастные люди? Вряд ли. Несвободные всегда несчастны, а свободные – счастливы. Наоборот эта формула тоже работает. Судьба Алексея Максимовича Пешкова, к примеру, в неё вполне укладывается. Задача искусства – приумножать счастье, созидать счастливого человека-творца. Может быть, пишущий счастлив уже тем, что преодолевает несчастье? Это похоже на правду. Но несчастный, несвободный человек не создаст новой структуры. Поэтому – свобода и счастье! И мучительный поиск структуры в мятеже и сомнениях!
Бойтесь женщин с волосатыми ногами
Однажды, когда-то давно, я ходил в садик… Да, да, да, я ходил в садик «Солнышко», и, кажется, это была самая первая Утопия в моей жизни.
По мысли того, кто придумал детский островок счастья, жизнь там была устроена разумно и регламентированно. Всё делалось строго по времени изо дня в день. Рано утром мама отводила меня в садик, и, прощаясь с ней возле шкафчика, я отчаянно заглядывал ей в глаза, надеясь, что она передумает и не оставит меня среди чужих стен, чужих детей и чужих тётенек. Когда это случилось в первый раз, я тихо поплакался ей в пальто, но чуда не случилось, и пришлось принимать новую для меня действительность такой, какая она была.
А реальность была ужасной, потому что на обед давали суп с варёным луком, который я тогда почему-то не переносил. То есть от него меня тошнило. Но детсадовская повариха норовила засунуть варёный лук в каждое блюдо. Только в компоте его да в яблочном пироге не было.
– Он у вас плохо ест, – жаловалась воспитательница маме. – Почему вы не приучите его?
Воспитательница была высокой золотокудрой блондинкой, намного выше моей мамы. Лица её я не помню, помню только резкий жёсткий голос и волосатые ноги. Мама смотрела на неё печально, вздыхала и соглашалась:
– Да, он и дома плохо ест…
Я запомнил тогда: моя особенность в том, что я плохо ем. «Мама! Здесь везде варёный лук! – хотелось закричать мне. – Я не могу есть варёный лук, могу зелёный со сметаной, могу свежий репчатый, а варёный не могу!» Другие дети спокойно поедали супы и каши и не жаловались, а я нарушал утопические правила, оттого меня часто ставили в угол.
И я стоял часами, совсем не понимая, почему я должен стоять лицом к стене. Кому от этого лучше? Но раз взрослые говорят, что так нужно, значит, нужно. Правда, в угол ставили не только меня, поэтому странная послеобеденная процедура воспринималась мной как особый обряд. «Видимо, таковы правила жизни», – сделал я для себя философское заключение.
Однажды в садик завезли арбузы. Отродясь я их не видел, да и потом долго видеть не приходилось. Фрукты тогда были редкостью, особенно зимой. Правда, арбуз не фрукт, а ягода, как позже объяснила учительница биологии. Но в садике-то зачем такие сложности?
Когда в очередной обед раздали тарелки с супом, то рядом положили и по кусочку арбуза. Ароматная мякоть, пересыпанная чёрными семечками, сочилась розовым цветом.
– Арбуз можно брать только тому, кто доест суп! – объявила воспитательница железным голосом.
Я понял, что попал, поскольку от супа тут же срабатывали рвотные рефлексы. Пытаться проглотить ложку лукового бульона, а потом проблеваться – это возможно, но неразумно. А разум говорил, что не нужно избегать искушения: надо съесть то, что называют арбузом, а потом – будь что будет.
Когда воспиталка отвернулась, я быстренько откусил край арбузного ломтика – невиданное доселе блаженство объяло меня и поманило в изысканно-сладкий мир наслаждений, после чего сдерживать нахлынувшие гастрономические порывы я даже не пытался – через пару секунд на столе рядом с тарелкой супа трагично покоилась обглоданная зелёная корка.
Воспиталка взвыла, когда заметила мою проделку, вытащила меня из-за стола и привычно отправила отбывать наказание. Я стоял в углу и радовался тому, что успел съесть ломтик арбуза и теперь знаю, что это такое. А ведь иначе он мне бы и не достался. Я чувствовал себя победителем, и наказание было мне наградой. Да и воспиталку я не воспринимал серьёзно. По моим тогдашним представлениям, волосатые ноги могли быть только у мужчин, а если у женщины волосатые ноги, то она как бы и не женщина, и не мужчина… Никто. Тогда чего же её слушаться?
Не успел я всё это толком обмозговать, как воспиталка выцепила ещё одного негодяя, им оказался Ахмат, живущий через дом от меня.
– Стойте смирно и не поворачивайтесь! – прозвенел стальной голос. Как можно не повернуться, если тебе приказывают не поворачиваться? Ахмат тут же и повернулся.
Но зря он это сделал. Воспиталка рассвирепела и со злостью стянула с него штаны. Я офигел: стоять без штанов перед мальчиками и девочками, перед воспитательницей и поварихой было стыдно. Дети смеялись. Ахмат плакал.
Мне сейчас его жалко, а тогда было не до жалости – я боялся, что и со мной поступят так же. Стоял, уткнувшись в стенку, и почти не дышал, боялся повернуть голову.
Детская психика Ахмата не перенесла унижения. После того как его опустили в детстве, он так и не сумел стать мужчиной, а превратился в тряпку и чмошника. Когда я встречаю Ахмата на улице, то вновь переживаю тот детский ужас, поэтому прикидываюсь, что не узнаю бывшего приятеля. Он, кстати, поступает аналогично.
Воспиталке, конечно, попало от заведующей за неэтичный поступок, но, думаю, она только встряхнула золотыми кудрями и тут же про всё забыла. Ей было глубоко плевать на детские переживания, ведь у неё были волосатые ноги.
Салават ВАХИТОВ, уфимский писатель, издатель