Все новости
ПРОЗА
6 Мая 2020, 14:12

Пленный

К 75-летию Великой Победы Недосып – это самое мучительное для солдата на войне. Особенно если солдату всего восемнадцать, а он в этом возрасте все еще подросток и ночью очень хочет спать.Солдат беден, как воробей зимой, но где-нибудь и что-нибудь найдет поклевать. А вот поспать ему, раздевшись, не положено. Его постель – сырая земля на дне окопа, подушка – собственный кулак, одеяло – шинель на рыбьем меху.

Двое суток без передыха мы ехали по весенней померанской земле. Отступая, немцы слабо сопротивлялись. То обстреляют из ночной засады, то на окраине городка преграда из сельхозтехники.
Поэтому, когда эскадрон спешился в имении помещика, я подумал: слава Богу, может, отдохнем.
Из двухэтажного дома помещика, видно, сбежавшего на запад, вышел поляк и сказал, вставляя в свой язык ломаные русские слова, что хозяин уехал и что герман в сарае.
Пулеметчик Музафаров двадцать шестого года рождения, догнавший войну к шапочному разбору, деревенский придурок, который еще не настрелялся, чесанул по сараю, вернее конюшне, трассирующими пулями. Я ждал: сарай сейчас загорится, такое уже случалось от пулемета Музафарова. А в сарае в кормушках, может, сено для коней. Но сарай не загорелся, а выскочил оттуда немец с поднятыми руками. Старший лейтенант Ковширин, наш взводный, с помощью хохла, который работал у баура и присоединился к нам, о чем-то спросил немца и скомандовал:
– Гайнуллин, будешь охранять пленного. Утром отправим в штаб.
Опять Гайнуллин. Гайнуллин у лейтенанта как бы вроде мальчик для битья. «Выдвинься, понаблюдай» или в ста шагах от немецкого окопа: «Гайнуллин, что лежишь! Давай пошел!» А сам ни разу не представил к награде.
Вернувшись из госпиталя в чужой взвод, я как бы не пришелся ко двору. Новые мои товарищи были не приветливы ко мне, татарчонок Музафаров не хотел общаться со мной как татарин с башкиром, как близкие люди по языку и вере. Быть может, потому, что я обращался к нему только по-русски, на привычном для меня языке. А взводный почему-то невзлюбил меня с самого начала. Хотя ведь еще не знал, что я злостный нарушитель армейской дисциплины. Потом, узнав, что я не подхалим, не стукач, как его любимчик Музафаров, старший лейтенант Ковширин, старше меня всего на два года, человек с еще не созревшей душой, решил испытать меня. Не струшу ли я в бою, не откажусь ли выполнять приказ. По моим догадкам, и к немцу он приставил меня с этой целью: прокараулит немца, отправлю в особый отдел.
Где же мне его караулить? Рядом с домом помещика стояла хата, обыкновенный крестьянский домик, но построенный по-немецки – крутоскатная кровля под черепицей. Наверное, в нем жил этот поляк-работник. Коневоды ввели коней в сарай, взводы скрылись в доме. Еще неделю назад, располагаясь на короткий ночной отдых, мы рыли окоп и выставляли посты с пулеметами. Теперь не было команды окопаться.
Я повел пленного в дом работника. Дверь была открыта, но большая комната закрыта, мы с немцем расположились в кухонной половине, где печь с чугунной плитой с кружками, на полке какая-то посуда, вдоль стен лавочки. Такую крестьянскую обстановку я встречал и в России в Смоленской области, только здесь не было русской печи.
Сменят меня или нет – я не знал. Если нет, придется торчать до утра возле этого немца. Ну зачем? Кому он нужен – безоружный солдат побежденной армии. К тому же, присмотревшись к нему, я увидел такого же юнца, как я сам, еще не прикоснувшегося к пуху на щеках острой бритвой.
Прислонив карабин к стене, я сел на лавочку возле окна. Немец присел у противоположной стены.
Я озаботился о печке. В конце апреля ночи еще холодные, хотя германская земля теплее нашей, уже травка зеленеет, деревья начинают распускаться. Я заметил в сенях дрова и решил разжечь огонь в печурке.
Хотя я и не жрал табак, как колхозный конюх Музафаров, спички носил в кармане – на передышках между боями приходилось разжигать костер, чтобы погреться и посушить портянки. Когда печка по-домашнему загудела, стало веселее. Теперь жрать захотелось. В моей переметной сумке не было ни крошки запаса. Последний кусок хлеба я скормил коню. Он, бедный, очень устал и на недолгих остановках норовил ложиться.
Ожившая печурка и кастрюля на полке и крышка люка в подпол надоумили меня состряпать какую-нибудь еду. Не может быть, чтобы под полом крестьянской хаты не было ничего съестного.
– Фриц, ты жрать хочешь? – обратился я к немцу.
– Майне наме Рудольф, – ответил он и добавил: – Руди.
– Руди ты или Ганс, для меня все равно фриц.
Я открыл люк. Пахнуло плесенью и залежалой картошкой. Я нащупал ногой лесенку, спустился вниз, зажег спичку, увидел полки по стенам и картошку в загородке. Пошарил по полкам, надеясь обнаружить чего-нибудь съестное, но там стояли всего лишь пустые стеклянные банки. Вдруг ударило в сознание: я оставил наверху рядом с пленным карабин с пятью патронами. И воображение нарисовало мне, как немец при выходе из подпола убивает меня и бежит. Нащупал лесенку, высунулся из люка: немец сидел на месте, карабин стоял тоже на месте. Все же я поднялся и переложил патроны из казенника в карман шинели. И, захватив кастрюлю, снова спустился в подпол. Вода была в большом эмалированном чане. Помыв картошку, поставил варить. В мундире, так как с детства любил картоху в мундире и особенно печеную в горячей золе, как и мой покойный отец. И подумал: наверное, придется пригласить и немца, как есть, когда рядом голодный человек, даром что немец, как у них, едят ли они в мундире?
Если голодный, и сырую слопает. Вот если бы найти соль. И соль нашлась – она была в стеклянной посуде с крышкой. Тольке вот я никак не припомнил потом, был ли стол в этой кухонной комнате с печкой. Наверное, был – ведь мы на чем-то ели картошку. Пусть будет на столе.
Когда картошка сварилась, слив воду, я поставил кастрюлю на стол или, может, на лавочку возле окна. И пригласил немца. Он не отказался.
– Йа, йа, гуд.
– Только хлеба у меня нет, – сказал я. – А ты знаешь, у нас картошку называют вторым хлебом.
– Йа, йа, – отвечал он, как будто понимал. Он ел картошку вместе с кожурой. Я как-то слышал, что у немцев главная еда не хлеб, а колбаса. У каждого народа свои причуды.
Я подумал, что, если после войны расскажу кому-нибудь не воевавшему о том, что ел картошку из одной кастрюли с немцем, не поверят. Скажут: сочиняешь. Откуда им знать, что на войне порой случаются такие вещи, что никакой фантазер не сочинит. Потому, наверное, что война – явление за пределами человеческого разума...
После того, как мы вместе порубали картошку и запили водой из бака, у меня как будто потеплело в душе и как будто даже пожалел немца. Ведь такой же юнец, как и я: тоненькая шея, бледное лицо. А вот если бы он попытался бежать, застрелили бы его. Теперь, если не сменят, всю ночь буду торчать около него. На дворе смеркалось, в комнате от печки потеплело, и от сытого желудка и домашнего тепла я обмяк, клонило ко сну. Не приведи Бог, после двух бессонных ночей прислониться к стене или, того хуже, прилечь на лавочку. Что будет, если даже немец не сбежит! Почему он, дурак, не бежал домой, а прятался в сарае, в плен, что ли, хотел сдаться?
– Фриц, то есть Руди, у тебя мама, муттер и фаттер есть? – обратился я к нему.
Он понял и ответил своим «йа», «йа». А спросить, почему он не ушел домой, у меня не было немецких слов.
День выдался пасмурный, собирался дождь, поэтому, не дав вечеру долго меркнуть, быстро потемнело. Я достал из кармана шинели патроны, зарядил карабин и поставил его ближе к себе. Недавно во время такой же передышки на хуторе около нас крутились ребятишки, самому старшему было, наверное, лет четырнадцать. Просили пострелять из наших карабинов. Разве откажешь ребятишкам, хотя они и дети врага. А ночью в форточку дома, где расположились командиры взводов, кто-то бросил ручную гранату. Граната почему-то не взорвалась.
Я не знал, что на уме у этого молоденького солдата, обученного стрелять, убивать, с которым мне придется провести ночь один на один. Что будет, если я засну богатырским, нет, младенческим сном и пленный смоется? Лейтенант унесет карабин и утром будет позорить меня перед строем. Это уже было. Однажды ночью, дежуря в окопе за пулеметом, я уснул, уткнувшись мордой в бруствер.
Старший лейтенант Ковширин, наверное, не успокоится, пока не отправит меня в штрафроту. За недисциплинированность. Дисциплинированы те солдаты, которых учили уму-разуму родители, особенно отец. А я беспризорник и вор на ташкентских базарах, потом фэзэошник. От многих диких привычек можно было избавиться, только не от воровства. Все, что плохо лежало, я не крал, а просто брал, как будто свое. Особенно если это съедобное. Однажды в запасном полку, дежуря на кухне, спрятал в карман маленькую баночку консервов, кто-то увидел и донес повару, повар повел меня к замполиту, пожилому майору. Майор спросил: «Почему воруешь?» Я молчал. «Напишу твоим родителям», – сказал замполит. Я ответил, что у меня нет родителей. «Оно и видно», – сказал майор. Мне кажется, не только майор и остальные командиры меня жалели. Кроме старшего лейтенанта Ковширина. Однажды он доложил командиру эскадрона капитану Овсянникову: «Товарищ гвардии капитан, Генатуллина я отправляю в штрафроту».
Капитан, бывший директор совхоза, пьяница и матерщинник, ответил, подумав: «Не трогай пацана».
Или, может, не полагалось слишком строго наказывать нерусского мальчика, еще незрелого подростка, унесенного ураганом войны из деревни и заброшенного в эти ужасы...
А вот если сегодня просплю пленного, Ковширин не упустит случая упечь меня в штрафроту. Тут уж и Овсянников не защитит. Хотя, конечно, пока я дойду до этой роты, и война кончится. Может, и домой отпустят. Правда, домой мне не хотелось… В деревне ни кола, ни двора, и никто там по мне не соскучился!
В печке дрова прогорели. Совсем стемнело, и немца, сидящего на лавочке у противоположной стенки, уже не видно. Неласковая германская ночь, в темной комнате наедине с врагом, хочется спать, а нельзя, не знаешь, что у немца на уме.
– Руди, ты на хаус хочешь к муттер? – спросил я.
– Йа, – был ответ.
– Я шлафен, а ты вег, – продолжил я.
– Найн, найн, – ответил он и что-то еще добавил.
Быть может, думает: если попытается бежать, этот русский догонит и застрелит. Лучше уж русский плен, чем быть убитым перед самым концом войны. Поверишь ему с его «найн», «найн», уснешь, а он смоется.
Зная, что сон одолевает особенно заполночь и ближе к утру, я внушал себе: «не садиться, не прислоняться, стоять, стоять, умереть стоя». Иногда, захватив карабин, выходил во двор, ходил возле дома. Было очень тихо, как будто война тоже задремала от усталости. Уж который раз я думал на фронте: если люди такие же природные твари, как медведи, лошади, то должны спать с наступлением темноты, зачем воевать и мучиться недосыпом? Может, было бы лучше, если бы люди, договорившись, воевали только летом, а зимой, выставив посты, отсыпались, как медведи. И вообще, зачем воевать людям, любящим поспать, какая польза? Одни мучения и убытки.
Походив, заглянув в сарай – кони тоже спали, некоторые стоя, некоторые лежали, дежурный тоже спал, забравшись в теплую кормушку, я возвращался в дом. После уличного воздуха какое-то время еще бодрствовал на ногах, сдерживая себя от желания присесть на лавочку. Потом не понял, не помнил, как присел, и не увидел, а почувствовал, что в этой комнате мы вдвоем не с каким-то дохляком Руди, а с самим Гитлером, плененным вчера, это он лежит у противоположной стены. И, наверное, не спит от переживания, что попал в плен. Вспомнив его имя, я обратился к нему:
– Адольф, ты не спишь?
– Найн, – ответил он.
– Слушай, ты ведь дурак.
– Варум дурак?
– Ты сам подумай. Был бы умный, не напал бы на Советский Союз. Ты думал, русские встретят тебя с белым флагом...
Адольф помалкивал.
– Ты, Адольф, дал промашку. После войны мы тебя посадим в железную клетку и будем показывать по городам, как диковинного зверя.
– Найн, найн! – закричал Гитлер голосом Руди.
Я вздрогнул, очнулся и вскочил, схватился за карабин, взглянул на противоположную стену: пленный крепко спал на лавочке.
Потом я вышел наружу. Война еще спала. Может, она уже кончилась. Где-то, видно, на соседнем хуторе пели предутренние петухи...
Анатолий ГЕНАТУЛИН