Он был всего лишь спутником, слугой, который, неправильно поняв своего господина, вырывается вперед и тем портит все дело.
Выяснилось, что с начала шестидесятых годов химические заводы вокруг Уфы вырабатывали не столько нужные народному хозяйству препараты, сколько диоксин, необычайный яд, свойства которого непостижимы, как все, связанное с ним.
Степь – дола – шелохнулась, стряхивая последние остатки дня, и рог луны засеребрился в темной пещере ночи. Душный запах трав налетел на малую речушку, всхлипнула вода, и рыбы потянулись к поверхности, к теплу, в легкий сон. Травинки попадали с невысокого бережка, медленно поплыли, как бы за угол, поворачиваясь справа налево, пока не застряли на отмели.
Недалеко горел костер, освещая дрожащие на камнях струи, противоположный берег был уже безнадежно скрыт в легком сумраке, казалось, что движется нечто, но воздух ли это, или живое, или игра света – невозможно было бы понять, когда бы кто-то задумался над этим. Но думать было кому – в двух шагах от костерка сидел в полной неподвижности старый человек. Чуб седых волос закинут у него назад, лицо тихо шевелится, он думает. Перед ним разложены мелкие кости животных, скорее всего – барана, и видно, что выпали они не совсем благоприятно. Пламя костра, как будто оно дошло до самого лакомого кусочка, затрещало и легко расширило светлое поле. Показался противоположный берег, что-то смутно блеснуло в кустах жирным светом черного серебра и погасло, поглотив этот блеск.
За спиной старика обнаружилась кибитка. Дверной ковер закинут наверх, вышла женщина, легко подошла к старику.
– Мальчик, – сказала она.
– Как? – вздрогнул старик. – Уже?
– Да, – отвечала женщина. Было видно, что она волновалась, очень устала, но теперь ее отпустило. – Хорошо родила, быстро. Старик с кряхтеньем поднялся, посмотрел еще раз на кости, лицо его сморщилось.
– Пойдем, поглядим, – сказал он и медленно пошел в кибитку.
Ночь засвистела, что-то тенькнуло, крикнула другая птица, костер умерил свой пыл и теперь только потрескивал. От нехватки освещения и кости как бы образовали другой узор, но человека возле них уже не было. Но тьма набирала силу, казалось, что сам воздух густел на глазах, противоположного берега речушки уже не было видно, не слышно было и журчания ее струй, только в кибитке послышался крик младенца. Раздались голоса старика и женщины, роженица слабо им отвечала. Она лежала, едва различимая во тьме, после трудной своей работы. Все заботы были позади, оставались мелкие дела.
Вдруг повитуха слабо вскрикнула. В неверном свете очага показалась головка ребенка, на затылке, спускаясь со спины, росла длинная прядь волос.
– Ой-бой! – сказал старик, принимая младенца.
– Отродье Косматого! Беда-то какая! – запричитала повитуха.
– Смотри, Муйнак-карт, какие густые волосы!
– Да! – вздохнул старик, он уже рассмотрел младенца и теперь прижимал к груди как бесполезную вещь. – Да! Косматому нужна новая голова.
– А сколько их у него? – любопытство повитухи пересилило и страх, и усталость. Казалось, что все отступило прочь, никакого беспокойства не было, как не было уже ни измученной матери, ни младенца, притихшего на широкой груди старика, ничего. Никакой опасности. Сейчас вот пойдем и пустим ребенка по волнам, по слабым струям речной воды. Пусть встретит его Косматый и сделает с ним то, что ему и заповедано делать отроду.
– Трижды девять без одной, – сказал старик, и столько смысла оказалось в его словах, что повитухе стало тесно в плечах, она присела к очагу, переживая эти минуты рядом с огнем.
– Муйнак-карт,– сказал сам себе старик и опустился на большой сундук, скрытый покрывалом. Оно сбилось под принятой тяжестью и открыло угол сундука, старое потрескавшееся дерево, красное в неярком свете очага, крупные щели пересекали его, скрываясь в темноте. Так он сидел, и глаза его ничего не выражали, и повитуха, которая прибиралась в полутьме у постели роженицы, вздрагивала всякий раз, когда взгляд ее падал на старика. Тихая, очень тихая мгла слегка касалась его плеч, и там, где тело было обнажено, – на руках, на широкой груди, видневшейся в прорези широкой рубахи, разгоралось белое свечение, как бывает вечером, когда последние лучи солнца втянутся за горизонт и в сине-черном небе вздрогнет искорка, другая, пока вся Лебединая Дорога не замерцает светом небес.
– Ой-бой! Что это? – сказала наконец повитуха. – Что у тебя с руками? Старик наконец очнулся, опустил голову и посмотрел на женщину. – Что?
– Смотри, ребенок-то светится!
– Айе, айе! – живо ответил старик, он приподнял младенца и стал его рассматривать с самым живым любопытством. – Какой батыр! Видишь, на плече царские отметины.
Голубоватое сияние, исходившее от ребенка, словно притянуло дым очага, он отклонился от прямого пути вверх и полукольцом прикоснулся к малому личику. Ребенок закашлялся и закричал. Его голос пробудил старика, он засуетился, отошел от очага.
– Смотри, какой он гладкий, сильный телом! – продолжал он. – Дадим ему имя Муйтан, он ничем не хуже нашего прародителя. Ничем, ничем, тот тоже родился в сиянии. Нет, Косматый, ты не получишь нашего Муйтана, нет.
Возбуждение старика росло. Он схватил широкое полотно, которое повитуха уже протягивала ему, и стал скоро заворачивать в него ребенка.
– Беги, разбуди всех, – говорил он повитухе. – Пускай никто не спит, пусть все шумят как можно больше. Каракулумбет и Канбулат пускай зарежут барана, того, что прихрамывает на левую заднюю ногу. Сегодня будет байрам.
Повитуха, обрадованная исходом трудного дела, выскочила за порог, и старик услышал ее голос: «Люди, усергены, суюнсе! Услышьте радостную новость! Муйтан родился!»
Послышалось недовольное бормотание, сонные голоса спрашивали, что случалось, не напал ли кто, не набег ли это барымта и почему их тревожат в столь ранний час боевым кличем племени.
Посереди этого шума, доносящегося со всех сторон, что-то изменилось в кибитке. Очаг затрещал веселей, освещая кучу одеял, на которых спала роженица, старика, который не выпускал из рук спеленутого младенца, тот растерянно моргал и скашивал глаза, пытаясь на чем-нибудь сосредоточить взгляд.
Наконец он остановился там, где темное, густое, как шерсть, как присутствие силы, медленно таяло, втягиваясь вовнутрь. Младенец что-то увидел, он шире раскрыл глаза и с любопытством наблюдал за исчезновением. На миг появилась тонкая серебристая нить в воздухе кибитки, как нечто запредельное, что чувствует человек, и, видимо, поэтому старик обернулся. Все исчезло, и струйка дыма переменила цвет – где-то высоко первый луч солнца уже перешел дорогу ночи.
Они шли дорогой травы, желтеющей на глазах. За их спинами она уже сморщилась и опала, обнажив неровную землю, в которой с таким трудом сохранялись луковицы растений и полувысохшие корни их. Когда они перебирались с пологого берега встречной речушки на крутой через слабое русло, еле удерживающее воду, то было видно, как стояли в толще земли корни растений, как своими мертвыми телами они держали в железных объятьях каждую крупинку земли, не давая ей улизнуть от святого дела.
Дело-то было не простым – по весне, только растают могучие сугробы и вода пойдет разъяренной толпой по контурам рек, когда все, что лежит в земле, в мертвых объятьях корней, оживет и выбросит свой побег навстречу солнцу и когда трава встанет на дыбы и покроет землю, как густая шерсть, спасающая от жары и от холода, только тогда появятся степные блохи – лошади и степные вши – люди. Вот они идут, почти не разбирая дороги, – десятка два человек, гонят лошадей, коров, овец. Сколько помнит себя земля, всегда они так, и всегда забота у людей одна – переждать зиму, продержаться и весной выйти в степь, показать – вот они мы, живы-здоровы, а что коров пасем да на лошадях ездим – так то к зиме готовимся. Но жестокое в самой середине земли солнце выжигает траву, а вода, которая могла бы умерить пыл огня, уже далеко, омывает другие берега и не может помочь, разве что редко-редко прольется дождем, но когда это еще будет? И поэтому люди идут за травой, туда, где она полна силы и стоит выше, чем они, в горы, где берут начало ручейки и реки, где растут деревья, где живет хозяин этих мест.
Когда земля отходит на покой, в вечереющем воздухе можно видеть тонкие переливающиеся нити, редко-редко расставленные над землей. Это корни воздушных растений, они держат воздух, чтобы было чем дышать людям, их лошадям и коровам, траве, потому что и трава могла бы вырасти до неба и поглотить его, если бы ее не держали в узде.
– Скоро мы приедем на яйляу – горное пастбище, – думал старик Муйнак, сидя на своей лошади. Она медленно перебирала ногами, старик сидел прямо, привык, привык уже давно, с трех лет, когда его отец Котор-батыр впервые посадил его верхом и прошел круг, держа коня под уздцы. Муйнак-карт ехал в окружении своего рода, его сыновья Каракулумбет и Канбулат, невестки Уркуя и Айсылу, Старуха Тулуа, Умбет-батыр, Сура-батыр, Кук Кашка-батыр, их жены и дети. Чувствуя приближение того, что он называл аушылык, что так же называли и отец его, и отец отца, и дед его деда, он повторял, чтобы не забыть, когда очнется, чтобы сразу вспомнить себя: «Я – Муйнак, мое племя – усерген, наше дерево – рябина, наша тамга – перекрещенные стрелы, наш клич – Муйтан!»
В человеке есть лишняя сила. Она заставляет его скрежетать зубами во сне, видеть чудовищ и прозревать будущее. Человек раздирает покров травы и с удивлением видит нечто, что через минуту он называет землей, почвой, чем хотите и начинает рыться в этом. Вырыв почтенную яму, он находит камень, он уже назвал его так и вперяет в него свой взор. Камень молчит. Человек думает. Он не дурак, он понимает, что смотрит на камень и понимает, как это нелепо. Но камень он все-таки разбивает, и тот, кто с трех раз угадает, что сделает человек с осколками камня, достоин тихой жизни на одной из отдаленных планет. Аминь.
Когда приходит забвение – аушылык, человек не может с этим ничего поделать. Он не помнит себя, но и мир вокруг него изменяется, как будто все совершается при убавленном свете. Ветер сбивает скорость передвижения, трава выпрямляет костяки, кузнечики в траве ленивее прыгают в горячий воздух и, даже попав на губу жующей коровы, успевают отпрыгнуть в безвестность. Никто не помнит себя.
По еле различимой тропе, скорее просто по направлению на восход солнца, едет маленький род. Жара полудня миновала, лошади чуть резвей перебирают ногами, делать нечего, и вот ты едешь и едешь, дорога то шелестит, то пылит, день бесконечен, и все, что отражается в глазах, – только тень, тень мысли, тень того, что могло быть, но не стало, потому что сила улетучилась, вернее, была схвачена, ее утащили за горизонт.
Широкая полоса ветра настигла их и взъерошила как птиц, не успевших спрятаться под защиту кустарника или леса, уже видневшегося невдалеке. Послушно они продолжали двигаться. Лошади храпели, люди укрывались рукавом от ветра, вьюки болтались, грозя упасть на землю, но что было делать? Такова жизнь.
Медленно в темном воздухе проступали струи небесной воды. Сперва их было очень мало, как падающих звезд, – чиркнет одна, другая, заметные лишь боковым зрением, и, казалось, они летели к земле с какой-то неясной целью и исчезали, разочаровавшись в ней. Наконец дождь полетел чаще. Крупные капли пометили крупы лошадей, мгновенно поменяли цвет одежды у всадников – она как бы выцвела, набухла, и в ней не осталось яркого цвета дня. Канбулат, сын старика Муйнака, стащил с головы меховую шапку, и дождь весело застучал по его почти облысевшей голове.
– Пляш-баш! – завопил он в приступе беспричинного восторга и, пришпорив лошадь, помчался к недалекой уже кромке леса. Дождь застучал сильней, воздух прорезали белые капли, ярко видневшиеся на фоне мокрых деревьев.
Наконец они въехали в лес, и дождь, как бы дожидавшийся этого, утих. Капли дождя повисли на листьях деревьев, и все стало зыбко от солнечных лучей, заигравших в них. Жмурясь, прикрывая глаза, всадники медленно ехали по дороге, переговариваясь, выжимая одежду, уже думая о привале.
Показалась полянка, света стало больше, и показалось, что им навстречу выплеснулась сама душа леса, что-то необъятно радостное, лишнее, а сам лес сморщился, стал меньше, как все, что лишается души. На полянке горел костерок и было сухо, дождь прошел стороной.
На большом камне спиной к подъехавшему Канбулату сидел человек. Его большая голова с всклокоченными рыжими полуседыми волосами торчала над хилым торсом, закутанным в шкуру настолько вылинявшую, что было непонятно, что за зверь поплатился своею жизнью и куда улетела его радость, составлявшая его душу. Старик (это был старик) сидел спиной к костру, но живо повернулся и посмотрел на Канбулата. Тот вздрогнул от прикосновения больших голубых глаз, было такое чувство, что он вышел из-за дерева и столкнулся с человеком, которого надо бы избегать. Канбулат зачем-то потрогал широкий браслет с красными глазками на правой руке, повернул его и, наконец, сел и стал снимать промокший насквозь халат.
– Кто будешь, бабай? – спросил он, разуваясь и отбрасывая в сторону сабата.
– Авлия, – важно отвечал старик, внезапно оказавшийся меньше ростом и приобретший юркую игривость в движениях. Что-то с ним было не то, или, вернее, он слишком быстро менялся, казалось, что тело его послушно мановению даже ветерка или того, что им двигало.
– Какие новости принес узуун-кулак? – спросил Канбулат, между делом проверивший, как его люди спешились и уже разжигали костры, бросая в них то, что лишено уже радости жить.
– Сын мой,– пожевав беззубым ртом и будто став много старше, сказал вдруг авлия. В его глазах промелькнули сухие слабые искорки как бы умирания, и он продолжил надтреснутым голосом.
– Давным-давно, когда не было земли и неба, был туман.
Кони были уже расседланы и жевали горячими губами траву, дети затеяли веселую возню под присмотром стариков, блаженно греющихся под солнцем, хотя было неясно, какое сейчас время суток. Дым от костров поднимался все выше и таял, что не означало, что он исчезал. Он просто становился невидим.
Канбулат посмотрел на старика. Теперь старик казался уже древним, как сама смерть или замшелые валуны возле самых подножий гор, скатившиеся оттуда в незапамятные для человека времена. Камень, тот живет иначе: быть может, для него это было вчера или даже мгновение назад.
– Был туман, а больше ничего не было, – повторил авлия.
Потом он помолчал, то ли обдумывая что-то, то ли желая придать значительность своим словам. Канбулат, который уже обсох и догрызал мосол, пустая миска из-под варева лежала тут же, переглянулся с невысоким, ладно скроенным родичем. Мужчины занимались своими делами, и только двое слушали старика.
– В том тумане появлялись и исчезали тени, слабые тени никогда не живших существ, никогда не бывших созданий. Они появлялись на краткий миг и тут же расплывались, в них не было радости жить. Они проходили туман насквозь, они сами были, да и есть, этот туман. А вот утица серая да селезень однажды встретились в этом тумане и увидели друг друга. И такова была сила взгляда, что они застыли в тумане, и сам туман стал застывать вместе с ними. Когда туман немного отвердел, он превратился в воду. Утица и селезень поплыли по этой воде, уже были видно их оперение, и лапки весело двигались, и крыльями можно было взмахнуть.
Когда пришло время вить гнездо, утица и селезень нырнули в воду и принесли в клювах немного земли. Под водой земля быстрее избавлялась от своей тени. Вот так появились на свет вода и земля, а за ними и небо, и все твари земные и небесные.
Костерок уже давно прогорел, появились и исчезли звезды, солнце опалило сидящих возле валуна, что-то происходило, что-то произошло, что-то должно было случиться.
– Кто-то должен держать пуповину земли, чтобы она не превратилась в туман, – сказал старик. Он, впрочем, уже казался бодрым старичком. Пальцы его рук шевелились, будто жили своей жизнью, но под рваным халатом не чувствовалось никакого движения.
– Мы живем на этой земле и делаем ее своей, – сказал Канбулат.
– Пошел по степи слух, что один батыр владеет сокровищем, – старик уже явно помолодел, и в глазах его блестело все сильнее и сильнее нечто ужасное.
– Кому и камча сокровище, – сказал Канбулат, не сводя взгляда с широкого халата старика. Лучше бы назвать его одеянием или рубищем – такие тряпки хозяйка выбрасывает прочь, держа двумя пальцами, а бывало, оглаживала бережно.
– Тот, у кого сокровище, никогда не спит спокойно, и жизнь его полна неожиданных встреч. Мимо никто не пройдет.
Канбулат засучил рукав и обнажил браслет. Широкий, из трех полос древнего серебра, с красным глазом посередине, блеснувшим в лучах заката.
– Возьми,– он кинул браслет старику. Авлия удивленно принял его. Костлявая рука неуловимо обнаружила свою нечеловеческую сочлененность, он опустил глаза на браслет, и тут Канбулат вскинул руку. Стрела негромко свистнула, и железный наконечник пробил рубище. Авлия продолжал спокойно смотреть на браслет, замигавший тревожным светом в его руках, еще одно мгновенье, и из горла авлии хлынула бурая кашица, и он завалился набок. Браслет уже раскалился добела и легко прошел через рубище. Только туман выполз из-под него и, показавшись на секунду, исчез, стал невидимым.
– Собирайтесь, мы едем дальше,– негромко приказал Канбулат.
Под камнем, когда они уезжали с полянки, был только слабый трепет и блеск, и более ничего. Потом, когда они отъехали на двести или триста полетов стрелы, они долго сидели и говорили о том, что случилось.
– Зачем ты отдал талисман света? – кипятился Каракулумбет. – Наконечника стрелы было достаточно, чтобы убить порожденье тумана. Что теперь, разбрасываться такими вещами? Сколько он нам помог, сколько из беды выручал, и на тебе – снял и бросил, как дырявый колчан какой или как козленок пару шариков навоза.
– Теперь это не больше, чем дырявый колчан. Мы не можем сохранить и Муйтана, и талисман. Авлия был прав – это слишком много для нас.
Канбулат пил уже третью чашку с круто заваренной матрешкой, и все еще думал о том, что случилось.
– Муйнак-карт, а правда, что все произошло из тумана? – спросил – голос, скрытый в полутьме, куда не добирались языки полупотухшего костра.
– Да, так оно и есть. Когда-то был только туман, и больше ничего. Хвала нашим предкам – Йанбике и Йанбирде, утице серой и гордому селезню с красным оперением. По крохам собрали они землю и отстояли небо. Когда туман увидел, что его владения уменьшились до предела, он появился перед ними во всей своей мощи. Но Йанбике уже успела снести золотое яйцо – солнце. Яркими лучами пронзило солнце туман, и он вынужден был затаиться там, где все подвластно ему.
Но он не успокоился, он шлет и шлет на землю своих рабов, хочет развязать путы, которыми крепится солнце к небу – его гнезду. Тогда его можно будет разбить, и туман поглотит все, и все вернется, время, когда нет времени, место, где нет места, и мы там, где нас нет.
Тот, кого мы встретили, был авлия – посланец тумана. Он хотел забрать с собой Муйтана. Но Канбулат отдал ему талисман света, и авлия вернулся к своему хозяину.
– Да, – сказал Каракулумбет. – Попали мы в переделку. Значит, нам надо мальчишку беречь. Он-то зачем этому авлие был нужен?
– Слышал я от старых людей, что Косматый стережет те золотые путы, которыми солнце привязано к небу. Каждую тысячу лет он улетает за гору Каф, чтобы набраться сил на новое тысячелетие. Говорят, что там до сих пор лежат те яйца, что снесла Йанбике – серая утица. Каждые тридцать лет Косматый забирает по младенцу от всего рода человеческого. Своей головы ему мало, да и сил вместе побольше. А туману выгодно, чтобы аждаха ослабел. Тогда его можно будет взять голыми руками, как новорожденного волчонка.
Ночь прошла спокойно. Погода наладилась, и снова солнце светило как ни в чем не бывало, подсушивая траву, за которой в горы шел маленький род старика.