

Тени вещей тяжелее вещей. На мне коченеет
тень потолка – и кожа моя превращается в наст.
Смешно объясняться словами – как с человеком –
с собою самим, ибо точно: кто-то из нас
не человек, а некто, родственный тени,
игра моего очертанья, забава светил…
Насколько ничтожно в пространстве ума мое тело,
настолько я сам бесконечен – не уследить,
и страшно не вернуться, меж звезд заплутавшись,
остаться в истории древнего мира, прогулку продлив,
увлекшись беседой о мире и людях с Плутархом,
слова чередуя с вином. Вино образует пролив
меж двух океанов, судеб и эпох, пространств и наречий…
Заблудшее в мыслях идут сквозь людей – и нет им оград…
Смешно объясняться словами – как с человеком –
с собою, достигшим края Вселенной, нащупавшим край.
Воображение – обочина ума, и не в чести,
а в лучшем случае – мишень увесистых зрачков зевак.
Но мир распался бы на то количество частей,
которое в себе он никогда и не подозревал,
когда б ослабла сеть – силок воображенья.
Не разум правит миром, если правит
им что-нибудь… Застынет летом пруд – и обнаженье
льда Китеж явит. Но свидетель не поверит.
И твердь земная с ревом в небеса уткнется,
дождь щебня хлынет, и песчаная щекотка
погонит к северу барханы. А спасутся
те, кто не верит ни во что. Немного – в черта.
Так век меняет век – слепой крови поверь,
она не младше жизни. А среди идей
овеществленных места нет. Есть дверь:
чтобы бояться – надо жизнь любить.
Так лучше не бояться.
Вместо неба – черная вмятина.
Запер дверь под залог на открытье.
Время кормится тиканьем маятника,
разбегающимся, как акриды –
не поймать… А мышечный тик –
механизм исчезновенья
неизвестно чего – вдруг затих…
Сон созрел – становится зреньем
предыдущих событий и жителей.
(У истории свойство – все в кучу… –
вес не вычесть из телосложения…)
Наши сны старше нас. Но не лучше.
Верим в то, что можем потрогать…
Сам прошел, где хотел – всюду, вроде…
Исчезает куда-то дорога,
будто мысль об этой дороге;
И молчание в полости рта
презирает словесную утварь…
Только верить во что до утра,
чтоб легко разувериться утром?
…В захолустном захолустье захолустного захолустья
живу я – захолустный-захолустный…
Ставень оконный мотнулся – как пушка в откате.
Ветер ветвь не согнул – слишком уж тощая.
Капля воду целует, стоящую в кадке,
до синевы – за целую вечность – затекшую.
Давно отжужжали слова, в паутине запутавшись.
Паук их высосал – и от тоски да бескормицы помер.
И тишина, как после выстрела пушечного.
Кого расстреляли – я толком не помню.
От скуки делю судьбу на труд, попойки, политику
(если прибавить нечего – займусь дележкой) –
на долю любви осталось с полбанного листика,
и то не любовь, а так… – физическая зубрежка.
Тут пятый – темный – угол по-вороньему каркнул,
а валенок спрыгнул с печи – да плясать давай…
Тогда я любовь поделил на труд, политику, карты –
осталось еще с лихвою – куда девать?
Но вакуум-ум как-то пуст по-греховному –
наверное, пайку души за ночь многолетнюю высосал…
Мне пулею, нешто, проситься к какому охотнику,
который он выпалит в небо после удачного выстрела,
прикончив грустного зверя – овдовевшую самку,
или самца без подруги, побитого в поединке?..
Но вот побежала – едва половицы касаясь,
на цырлах – латинскою речью и невидимой,
совсем непонятной – я где-то слышал однажды:
был стол и друзья, и незнакомая женщина… –
закваска вина и любви, убийства и похоти – жажда.
Я впился в нее исподнизу голодною трещиной,
и будто бы кровью чужою губы испачкал,
потом превратился в сплошные жадные губы…
А ночь, перейдя за третью – последнюю – пачку
сухих сигарет, пошла внезапно на убыль.
Но мерзкий язык – к потолку, а не к небу – подвешенный,
не может не вслух говорить о политике, Боге, любви.
Вот так – открываясь – душа становится внешностью.
И названо все – и движется день – как ледник.
Через соломинку высасывает свет
остатки сна в зрачках. И вновь
настало утро. А вчерашняя постель
покалывает тело сеном снов.
День, ты смешон: уж скоро полдень,
а ты завяз в тенях, тенетах грязных.
Я не играю. Я – мешок, наполненный
гвоздями снов со шляпками боязни.
Здороваюсь с людьми. Я отгадал:
людей сближает изначальная неправильность
и жажда близости, когда
себя словами выправить пытаемся.
А глину лиц людских измяли пальцы
теней предметов – близких и далеких.
Ночь на осколки зрения распалась.
Углы усмешек встречных колют локти,
затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня – как градусник…
Пытаюсь быть приветливым и лживым,
посмеиваюсь тихо над собой.
Но чувствую как в теле моем жилы
вдруг застывают проволокой стальной,
и клонит в сон…
Мы с тобою – пастух и пастушка,
нам не надо крова и пищи.
Нету крепче связей преступных,
и любви, здравый смысл преступившей.
Мы с тобою, конечно – преступники,
обобрали людей так безбожно,
не прельстились только рассудком –
но умом полюбить невозможно.
Мы с тобою малостью сытые –
очень глупо, имея бесценное,
ему цену и меру отыскивать
и крошить себе под ноги целое.
Но зачем иногда – ненарочно –
замираем в оцепененье,
когда куры, клюющие крошки,
нам кудахчут: они, мол, ценнее.
Смиренье – место опоздавших. Вновь безраздельное вино
в моем стакане – я второго уж не держу который год.
Как из пращи – твое «прощай» – и даже не само оно,
а представление о нем – мы не прощались. И глагол
теперь так редко в речь мою приходит. И к тому же как
глагол несбывшегося времени – как призрак корабля во мгле
пространства мертвых. Но явил немой закон из-под замка:
«Кто мертвым призрак – тот вдвойне живой. Вдвойне».
Я вспомнил это потому, что есть ушедшие совсем.
Их дальний путь не осветить тычинкой поминальной свечки.
А я придумал для себя: умерший мне теперь – сосед,
и нас уже не разделяют ни пол, ни возраст, ни застенчивость.
А непомерное «совсем» – как все слова смешит и мучит
своей придуманностью полой – как вылет птицы из норы.
И все религии бесплодны – в них веры нету – потому что
Бог говорит не словом с нами – самими нами говорит,
а мы друг другу – знаки Божьи. Но знаку знака не понять…
И память – угольная строчка – «Чтоб тьму увидеть – глаз не нужно».
Атеистическая жалость к ушедшим – будто исполать
самим себе: как сострадать тому, чего не знаешь… Ужас
в том, что меж мертвых и живых нет никакого расстоянья…
А расстоянье между нами растет убыточным растеньем,
из ничего оно – как слух – цветок родило розоватый –
ожог крапивный… И «прощай» – как из пращи – раздельно
ночь выговаривает вслух дождем, спешащим по стеклу…
О, если вдруг заговорят предметы все – они утратят
предназначение свое: переживать хозяев – слуг
кого-то высшего, кто им дает смиренье, как отраву.
Окончание следует…