Все новости
ПОЭЗИЯ
2 Марта , 18:15

Станислав Шалухин. Оригинальный уфимский поэт. Часть вторая

Прекрасный копиист и блестящий компилятор классических созвучий и образов в русской поэзии

5

Мы виделись с ним всего раз десять: с 97 по 2002. Он заходил ко мне из соседней редакции, спасаясь от невыносимой атмосферы ментальной затхлости, такой же знакомой, как общенародная беда, на правах старшего товарища заходил, как на перекур. Затевал какой-то разговор, доставал чекушку водки, присаживался к моему столу. Зачем-то я ему был нужен.

Это был неприкаянный человек, с ещё живой, сомневающейся душой, осиротевшей в этом мире нашей несчастной Родины, ещё способной глубоко чувствовать. Было видно, что она, душа этого человека – русского поэта, была сейчас одинокой и неприкаянной. У меня уже не было семьи, у него семья была. Я знал, что скоро он вернётся к жене и детям, и всё у него будет так, как надо. Советская мораль не пострадает. И что я был ему? Он знал несколько моих стихотворений, может быть и правда ценил их. Я не обольщался, да я и не думал, что он, из такой махровой редакции, меня сколько-нибудь понимает. Я приехал из Питера, временно подрабатывал в газете, куда меня пригласил сам её главный редактор, а Шалухин осел давно и бесповоротно в редакции соседней и уж совсем какой-то неживой на мой вкус.

Там его окружали такие, казалось, махровые кровососы, гнилоеды русской якобы литературы, такие гнилодухи витали в воздухе, с которыми я просто не мог долго вместе дышать. Может, я был просто безумец. Ну, правда. Хотя всегда бывал с людьми любой редакции приличен, вежлив. Но моя искренность не выдерживала этого моего приличия достаточно долго. Я задыхался буквально, мне нужно было вырваться на волю, на воздух. Мне даже иногда думалось, бывало, что это они, может быть, мужественно терпят всю необходимую для светлого будущего мерзость лжи и культурного упадка, которым почему-то гордятся, а вот я слаб – не могу совсем этого терпеть – и не хочу. Я их иногда оправдывал в своих глазах. Чем-то они мне были даже симпатичны. Возможно, уже тем, что хотели такими народными поэтами казаться. Хотя язык их был совершенно ненародный – слабый, косный, чужой и заёмный. Они не знали лично ни небес, ни бездны. Плохо у них всё такое получалось. Не как молния среди ясного неба. Они больше походили на мелких упрямых древоточцев, точили, точили и точили казённые чернила, переводя бумагу.

Нет, это были не люди виноваты, а то, что едко въевшись в их задраенные души давно и надолго, витало меж ними, нуждавшимися в очищении. Но ведь личной бессмертной души не существует в природе, по их убеждениям или по разнарядке, и поэтому в своих глазах они были не только чисты, но и победительны и абсолютно правы во всём.

При этом, если я не окончательно сошёл с ума, рядом с ними так и витал, разя наповал ангелов, дух идейных нечистот, не идентифицируемый с какой-то одной, определённой административно клоакой, должностью или общим местом.

И этот некий общий коллективистский антидух что-то постоянно говорил-бубнил-вдалбливал их устами, изрыгая какое-то неудобоваримое, не переваренное – невозможное для чувств-ощущений культурного и свободного человеческого разумения. А вернее поэта, сошедшего с ума.

Архаические какие-то чудища – чуланные, подпольные, подвальные, казарменно-поднарные, неинородные тут вились и являлись непрестанно, на свет или на нюх, меж людьми, забывшими личную веру и настоящую (равную мировой) русскую литературу. Сами же эти люди-литераторы советские спрятались за такой кабинетный, искусственный и лубочный образ народа, созданного ими, словно на пару с дивным советским кинематографом. Образ симпатичный, если смотреть на него глазами наивного подростка, обречённого, однако, на взросление. Образ без присущих ему действительных зверств. Облагороженный, если не оболганный. (Я каждые каникулы гостил у дедушки, не в самом глухом ещё месте, и лучше знал ту реальность, чем ангажированные пропагандой городские писатели-древоточцы.)

 

6

Станислав Шалухин был тем повзрослевшим неприкаянно-одиноким подростком с открытыми глазами в незрелой компании советских литераторов. Создавших искусственный, бездуховный мир, по дозволенным лекалам бывших головорезов-революционеров и агрессивных диктаторов-идеологов. И если это был мир утопии, то какова же должна быть тогда антиутопия?

Увы, выбора у талантливых поэтов в советской России не было. Если им не свезло прицепиться к университетской кафедре, где попадались люди, вроде Сергея Аверинцева. Там ещё возможна была отдушина. Иначе грозило изгойство, духовно-эстетическое одиночество, беспробудное пьянство и тот свет в конце туннеля. Многие русские поэтические дарования, здесь задохнувшиеся, были уже «там».

Но мне отчаянно хотелось написать что-то сильное, прекрасное, подлинное – и я надеялся и верил, что смогу это сделать. Я чувствовал будущее творчество, много читал, изучал великие трактаты об искусстве…

Но речь не обо мне.

Станислав Шалухин имел популярность и пел под гитару. Поэт и гитары – вещи не совсем совместные, на мой взгляд. Но у С. Шалухина был незатейливый песенный дар, прозрачный и звонкий, как синица. Он пользовался заслуженным успехом в своём кругу. Видимо дорожил им. Вероятно, ему это было важно и нужно. И стихи в тот период, когда мы последний раз с ним общались (начало 2000-х) из него лились потоком. На мой вкус, это было неопрятное многословие, где удачи терялись среди слишком расхожих и общих выражений. Но его несло, он не мог остановиться. Он заходил ещё несколько раз в нашу редакцию, присаживался ко мне. Я не пил вместе с ним. Он пытался иронизировать на этот счёт. Зачем-то всматривался в мои глаза. Сказал несколько двусмысленных, но добрых, в общем, слов. Мне это всё показалось таким же искусственным, неискренним, как и вся официальная, тенденциозная, ангажированная советская литература вокруг, в лице многих её представителей, ещё живых и энергичных. При этом сами они предпочитали считать себя русскими писателями. Пусть так. Тогда кто были мы?

Просто в такой ситуации мы находились.

 

7

В советское время и долго ещё после перестройки я работал сторожем-дворником. Это давало мне возможность писать свободно, экспериментировать, искать, соединять невозможное, делать небывалое в русской поэзии. Мне нравились литературы Европы и Америки. Я не делил поэтов на русских и нерусских. Только на одарённых и бездарей. Возможно, я был слишком требователен к Станиславу Шалухину. Нет, требователен я был к себе.

Зато других я оправдывал, ведь у них были семьи. Свой выбор, мнилось мне. Сам я, однако, умудрился потерять и семью. Я менял работы. Дорожил только свободой и поэзией, и к тому времени у меня оставались только мои стихи. Остальное во мне – всё было сомнительно для меня. Но зато стихи вселяли в меня свет и надежду. Прогоняли уныние. Кроме того, к тому времени нашлись знатоки, в Уфе и в Петербурге, оценившие мои стихи даже необычайно высоко. Но я-то видел свои индивидуальные, авторские недостатки. А стихи приходили не из моей головы. Это было свободой и здоровым приключением духа.

Долгие годы я получал деньги за свой труд сторожа или дворника, подметающего листья в своей вольной манере. Под музыку ветра. Это стало единственным образом свободной и приемлемой для меня жизни поэта. И я не понимал поэтов советских, ангажированных, партийных, тем более их откровенно слабых, вымученно-светло-сентиментальных стихов. Функционеров, заранее абсолютно правых во всём. Не было только «необщего выражения лица» (Баратынский) в огромной массе стихов. Одно и было в них хорошо – мораль. Но для морали достаточно басни, а лирическая форма избыточна для неё. Я снова отвлёкся.

Шалухин сильно терял в моих глазах принадлежностью к этому искусственному племени людей. Я уважал судьбу Асадова, но любил стихи Тарковского. Потому что они были философской лирикой, а не стихами моралистов от поэзии. Этикет – это такой учебник светской заёмной мудрости (норм и правил поведения для всех обязательных). Но никак не сборник оригинальных стихотворений, написанных неповторимой поэтической индивидуальностью.

Искусство поэзии – это отнюдь не искусственность. Поэзия не искусственные цветы, а скорее способность искусно высвобождать скрытую в вещах потенциально красоту. Поэзия не формализм или формалин искусственности. Не абсолютизация приёма, как считали Шкловский или Эйхенбаум.

Поэзия – это абсолютно живое и таинственное мерцание или сияние глубоко скрытой истины, или Первообраза. Их таинственное проявление. Не сугубая формализация. Поэт-философ – скорее повитуха, чем сухой ремесленник. (И ремесленник тоже.) Тем более он – не механик или машинист, передвигающий только рычаги и жмущий кнопки. (Это ему, мальчику, легко даётся уже в юности.)

Несмотря на весь свой непосильный труд, которого требует творческое явление Красоты, само явление – это трепет бабочки или невесомость прозрачного мотылька.

Это не окончательно проявленная красота. Но струение и первоцвет прекрасного Первообраза. И тот спелый стук о землю, который сначала превращается – с твоей помощью – в душистые и тяжёлые наливные яблоки стихотворного слова.

 

Станислав Шалухин был свой среди чужих ему (идеологизированных, советских литераторов) и чужой среди несоветских и более молодых русских поэтов. Тех немногих, может быть нескольких состоявшихся к тому времени уфимских поэтов, сумевших отделить в своём сознании и в сердце русскую поэзию от всего вымороченного и идеологического вокруг себя – от любой вредной искусственности и демонстративного официоза. От агрессивной антидуховной фальши в итоге.

Речь ведь идёт о вечности в искусстве. Может быть, о бессмертии души. «Нет, весь я не умру…» И т. п.

Такова, я думаю, была глубокая личная драма, одарённого свыше уфимского поэта Станислава Шалухина. Он вынужден был делать то, чего в глубине души не желал. Надежда на то, что и в душу его это приспособление к агрессивному режиму неглубоко проникало.

 

8

Короткие, звонкие и яркие его стихи наиболее удачны, на мой взгляд. В них нет ни морока многословности, ни слишком распространённых, скучных для стихов общих мест. Зато на лицо песенное начало. Есть даже неожиданный феномен своеобразного постмодернизма. Вот что я имею в виду.

С. Шалухин лично устраняется из своих стихов, оставляя дозволенные советской цензурой, но зато выверенные предшествующей русской традицией, образы и звуки поэзии. Это та же «смерть автора», которую декларирует западный постмодернизм (не весь, часть его), но только смерть поэта по-русски и по-советски одновременно. Советский ответ «загнивающему» Западу. Очень любопытно!

Резюмирую. Мастерское копирование и блестящая творческая компиляция русской поэзии превращаются на глазах у читателя Шалухина в русский классический постмодернизм.

Вот что значит талантливый русский человек – поэт Станислав Шалухин.

Важно вот что. Самая дивная тема в его поэзии, она же и самая возвышенная тема русского философского символизма – это неявленная (никогда не являемая вполне) на Земле женственная Красота, или же Вечная Женственность. Та самая, что была и у Блока. И не только у него. Шалухин ранен этой темой, он певец её. Выражена она только слабее.

Уже по одному этому – редчайшему, но типическому, характернейшему свойству своего дарования – он подлинный поэт, хотя и не реализовавший себя вполне, будучи в том времени и месте, в которых довелось Станиславу Шалухину появиться на свет Божий.

Стихи из сборника даны в авторском порядке. От более ранних – к зрелым, чтобы читатель мог составить представление о внутреннем росте и мастерстве поэта.

Сегодня это поэзия минувшей эпохи. Но тем она интересна, что расширяет линию горизонта. Прошлое – это будущее, которое скоро наступит.

Автор:Алексей КРИВОШЕЕВ
Читайте нас в