В «строгих», рифмованных, стихах, близких к своему совершенству, такая безграничность открывается во внутренней их форме, с виду вполне как будто размеренной. Но по содержательной глубине и сложности – некой образно-интонационной семантической кривой или касательной линии – тоже совершенно бесконечной. Нужно ли оговаривать, что подобное наблюдается не в любых рифмованных виршах, равно как только в удачных верлибрах.
Есть некое соответствие между внутренним смыслом удачных регулярных стихов и внешней формой иных верлибров. Впрочем, это и роднит варианты истинной, неподдельной поэзии с их исходным материнским плато, или инвариантом. Всюду ведь разливанная пена графомании и шарлатанства, любезный читатель. Залогом действительной удачи в зыбкой области верлибра, помимо таланта, служит упорный, добросовестный труд мыслящего творца несгораемых строк, приобретающих на пути восхождения от ремесла к Искусству, удивительную плавкость и ковкость. На этом пути возможно даже ощущение абсолютной естественности, как бы простой «выдохнутости» – воздуха стихов, уже не обременённых своим «материалом».
Слово в подлинной поэзии касается вечности, это дарует её, поэзии, благодарному читателю мгновенье внутренней свободы и радости – удивительного, едва ли не физически ощущаемого парения. И кто знает, кроме самого «сочинителя», какие «творческие муки» и упорная внутренняя работа со словом (подобная работе рудокопа или шахтёра) предшествовали этому невесомому чувству его стиха, и чего вообще эта изысканность стихотворцу стоила, когда, по его словам:
раскачиваешь небо целиком – тушу синего быка
И, её Богу, чтение таких верлибров – равно освободительно.
одна нависает над второй, как самец гадюки над самкой,
а люди внизу проходят сквозь
прозрачные мясорубки времени мельчайшие,
не замечают, как их крошат на морщины,
тощие скукоженные ангелы старости
наполнены слабоумием, как розовым сиянием.
это – чувство угля, который швыряют в топку,
а там кубический джин огня
брыкается сотнями ног в чугунной колбе.
если произнесешь вслух сто раз подряд,
это вечность бьется о берега
несуществующего моря головой,
как рыжий веснушчатый Наполеон в дурдоме.
это – эхо невозможного. желание золотой пробки
создать нечто сложное и прекрасное.
наградить сознанием, вместилищем эмоций,
чтобы понял однажды – ты умрешь. исчезнешь. но о чудо.
слепой котенок в ведре с водой не тонет,
он научился дышать под смертью.
вот-вот откроются его глаза.
но как же выбраться из ведра
беснуется штрихованный дождь за окном.
неужели. неужели. неужели.
река любуется мостом, лежа на спине,
как небо – Нотр Дам де Пари,
врожденное плоскостопие мысли, волны;
твой домик возле железнодорожных путей –
похож на енота с усами-проводами, а в глазах –
занавесочки и голубизна вечернего экрана.
жизнь – как чтение на планшете в рабочее время:
все самое интересное приходится прятать от начальника,
откладывать на потом, наслаждаться исподтишка.
всюду торчат соглядатаи, надсмотрщики с песьими мордами,
свобода – меч короля Артура;
ну вот, ты вырвал его из камня, едва не вывихнул запястье,
но что делать с королевской свободой?
съесть, выпить, поцеловать?
а рябина на лету тигром из оранжевых бусин
бросается сквозь огненное кольцо заката,
отраженного от стекла вагона:
нечто прячется между секундами –
это микробы наивысшей формы жизни.
шагает босиком по асфальту, держит туфли
на высоких каблуках в руках.
и сама девушка прозрачная,
прозрачная, как вирусная программка
внутри Касперского, и нет желания,
нет возможности ее удалить.
и раскрытые окна благоухают жизнями.
и этот серый свет, стружки мягкие:
кто-то точит карандаши минут;
тихо и ласково трепещет ветер,
будто крыло бабочки на стыке паутины.
утром мир так ясен и прозрачен, понятен
и девственно мудр, как голодный пес
перед пустой вылизанной миской.
а потом точно огражден от нас –
и времени рухнули на нас,
как чистые воды на полудохлых рыб,
и мы не знаем, как двигаться, дергаться;
что мы живые, что любим и боимся,
будто канделябры, очищенные от жира скотобойни:
это бронза, черт побери, а это костер.
это коронавирус, а вот и сама смерть –
как слепая девушка в бутике парфюмерном:
на ощупь выбирает флаконы, нюхает. нет, не он.
и роняет на пол, и идет по осколкам,
а вот тех открою, а тех нет, нет. и падают на кафель
и ты замираешь – бутылочка с запахом жизни,
обнявшись с бутылочками, которые любишь.
зажимаешь ноздри, не дышишь.
проходи мимо, самка парфюмера, проходи...
под сенью двух витражных соборов,
небо сыплется голубыми квадратами пепла;
всем своим загорелым телом ты фантазируешь себя
лакированным детенышем виолончели:
вот здесь и здесь пройдут красные нервы,
а тени ветвей задумчивыми пальцами
перебирают твое меняющееся в светотени лицо,
и в глазах пульсируют серые миндалины неба,
нечто недоброе, инопланетное рвется наружу.
так противопехотная мина в лесу – со времен второй мировой,
устала лежать, ржаветь годами в сырой земле,
под густой травой. и ждать шагов,
ты устала ждать любви. оттолкнувшись ногой
от ствола яблони (сняла босоножки),
раскачиваешь небо целиком – тушу синего быка
а тени листвы шаманят над твоим лицом,
так дети изображают чародеев, гаррипотеров, колдунов –
сетчатая магия тишины и серые глаза
Подготовил Алексей Кривошеев