Все новости
ЛИТЕРАТУРНИК
30 Июля 2021, 11:50

Красная, кровавая строка. Часть девятая. Окончание

Иосиф Гальперин об Александре Банникове

5.03.87

«... У меня все нормально. Молюсь на демобилизацию. Недавно отец прислал статью из «Ленинца» (он угадал, что был «процитирован» я). Видимо, это та Светлана Хвостенко, которая с Вами в одной книге? Интересная статья. В принципе, рожу бить надо и тем, кто служил в Афганистане и похваляется этим. Афган вспоминаем все чаще и чаще. Сейчас он в нашем разговоре стал чем-то навроде курорта. И все-то там было хорошо и т. д. Хотя скажи сейчас — и процентов 80 дунуло бы туда...

 

*   *   *

Пчелы, как ноты, заполнили соты.

Звонкие соты,

                       сладкие ноты.

Пчелы — молекулы праздника лета.

Мгновения медом пахнут на ветках.

Пчелы, цветы,

                        солнце и праздник...

Опять меня ночью

                               сон этот дразнит.

 

Твой рассказ вечером

Начинается вечер с трещины,

расколовшей угол здания.

Эта трещина ширится – щерится,

потом по земле расползается.

 

Почему это так – я не знаю:

вечер чужд и знаком, будто друг.

Вечер чёрен, как душа наизнанку,

посветлее, где край подогнут.

 

Говори мне!

                    Слова, будто венчики

голубые роняешь из губ.

Но чернеют,

                     подхвачены вечером –

расцветает слов черный луг.

 

Говори, говори!

                          Я поверил.

Я брожу по поляне с цветами...

Одиссея сгубили сирены

из рассказов друзей и скитальцев.

 

Бессонница о войне

Я ненавижу войны.

                                  Ненавижу

с тех пор, когда в учебнике истории

увидел мальчика на вилах,

как сена клок –

                           зеленый и истошный.

 

С тех пор я ненавижу человека,

который мальчика поднял на вилы.

Из прошлого, пришед тысячелетья,

он снова здесь.

                         Его я видел.

 

С тех пор я ненавижу войны.

Когда мне полночь псы провыли,

или бывает очень больно –

я знаю, где вонзились вилы.

 

Я ненавижу войны, потому что

гремят у мертвых головы зубами,

как детские большие погремушки,

и первый раз на них смотреть забавно.

 

Я ненавижу войны, потому что

не имут мертвые вины,

живые, болью мертвых мучась,

вдруг захотят:

  • Войны!..

 

Глаза ко тьме уже привыкли.

Привыкли к правде и крови.

Война –

               это когда на вилы

я поднят буду,

                       как клочок травы.

 

(В последнем четверостишии можно было бы и не «якать», но так мне кажется достовернее).

 

Бессонница об ушедшем друге

Друзья уходят. Дни уходят.

Обратно не вернуть.

Хорошее уходит и плохое.

Они уходят внутрь.

 

Приходят вёсны в свое время,

и ветер дует дурь.

В затылок строятся деревья,

в листву уходят. Внутрь.

 

Но не увидишь, что послушаешь –

где слов обратный путь?

Ныряют, как в часы кукушка,

слова обратно — внутрь.

 

Не разглядишь, как ни гляди

на губы и на грудь.

И не проверишь, не убив,

что все уходит вглубь.

 

И я уйду, как ты,

                            на нет

поломан и погнут.

Ты тоже этот знал секрет,

что все уходит внутрь...

 

Чернее ночи, глубже ночи –

не выспаться

                      и не уснуть.

Не стала жизнь моя короче –

она уходит внутрь.

 

*   *   *

Я знал всегда, что жив останусь.

Мой кукиш наглый, будто гусь,

с огнем дразнился и со сталью.

Им потому я не глянусь.

 

Я знал всегда, что буду жив

до самых кончиков ногтей.

Захочет разве жизнь, вложив

себя в меня,

                    вдруг расхотеть?

 

Жизнь не захочет отдавать.

Она была отроду жадной:

пьет воду, если есть вода,

а жажду запивает жаждой.

 

Я счастлив, потому что знал.

Я счастлив, потому дразнился.

Зло на меня не держит зла,

ведь жизнь – уже неуязвимость.

 

Но как другие не дожили?

Они не знали, может быть?

Живые перед мертвыми –

                                           смешные.

И как счастливчики –

                                    глупы.

 

Ваша весна

Сегодня ожидается весна,

птиц иноземные походы.

Гребёт весна.

Всплески весла

на клинья журавлиные похожи.

 

И, как дрова, сосульки колет

луч, докрасна отточенный.

А во дворе сугробы – кони,

без воли чахлые и тощие.

 

Открой заржавшие ворота,

на волю выпусти коней.

 

Болтается конец веревки,

как-будто от зимы конец.

 

Узнал

На нет дождь размывает заоконье,

щека окна дрожит от тика.

Знакомый дождь

к душе знакомой

приходит запросто и тихо.

 

Приникну.

Вздрогну, вмиг узнав

твой жест сквозь жар стекла и дрожь:

легли ладони ливня на глаза,

спросили:

  • Узнаешь — не узнаешь?

 

Тебя в дожде узнал я.

                                    Здравствуй.

Спасибо, что пришла за мной.

А дождь идет слепой и страстный,

как в доме, где любимый и темно.

 

Кто-то

Кто-то стал думать моей головой.

Сердцем моим –

                            ненавидеть и мучиться.

Заходит в меня, как в дом угловой,

потому что закончилась улица.

 

Кто-то стал видеть моими глазами,

кто-то стал делать моими руками.

Хочу прекратить вмешательство –

                                                        занят,

ведь рук на двоих не хватает.

 

И я напугался:

                         (насыть свою жажду,

тот, кто во мне.

                          И больше не лезь!)

а вдруг он придет и скажет однажды:

откуда ты здесь?

                          Я живу здесь.

 

Кони

В беге коня есть праздник,

огромный и нечаянный,

если конь белый, красный.

Ноги в небо – свечами.

 

Наполненной, станет сверкать

чашечка синего следа.

Конь без седока,

рвущийся в небо.

 

Но всякий, жив, посторонится –

есть, как в глазу зрачок,

в беге коня потустороннее,

если конь чёрн.

 

Черный, бес, пляшет.

Белый – бел, спокоен.

В единой бегут упряжке

белые, черные кони.

22.03. P.S. Иосиф Давидович, затянул с письмом: мне домашние по телефону сказали, что в феврале я снова Вами «печатался». Ждал эту газету, но пока ее нет. Видимо, не нашли. А за это время еще стишок накропал. Послушайте.

 

Тростник помнит

Я не забуду, как шумит,

перекликается с душой

тростник, запомнивший шаги,

тех, кто ушел и не пришел.

Ни птицы не живут, ни зори,

Луне не выплыть нагишом

в слепом зрачке озерном –

живут шаги тех, кто ушел.

Не от ветров тростник шумит –

он лишь прикроет тихо веко

над глазом озера.

Скорбит.

Что ему ветер.

Лишь по ночам тростник шумит,

когда он вспомнит и простит

шаги, которые ушли

в другое время и тростник.

Людская память коротка –

забудут горе люди в полдень.

Отдайте горе тростникам.

Они его шаги запомнят.

Тростник безвремен, тих и желт,

как пламя меркнувшей свечи.

Я сквозь тебя, тростник, прошел,

но ты об этом всем молчи.

 

Здравица согласью

Сегодня небо и земля согласны.

Нет места ветру, ссоре, тени.

Как под соском – под солнцем – ястреб,

необходим, как родинка на теле.

 

Ручей свой бег измерил красным

цветком,

потом измерил синим.

И кровь течет ручью согласно,

глаза с цветами согласились.

 

Дождь не успел сказать свое «напротив»,

как выпит был согласной степью.

Я соглашаюся с природой,

как из земли на треть торчащий стебель.

 

Пусть долго длится этот день согласья:

нас видно из земли всего на треть.

Лишь только бы необходимый ястреб

не помешал кому-нибудь смотреть.

 

Хорошая погода

Падал убитый ястреб,

как отстриженный чуб.

А небо осталось ясным

и даже яснее чуть.

 

Стрелок растекся сквозь щели

счастливой улыбки,

                                 но тут же

неба лысый череп

наморщился мелкой тучей.

 

Весною обнажается

Весной свет вырастает, как былинка –

тихонько,

только непреклонно.

О, состояние любимое

всех беззаботных и влюбленных.

 

А я боюсь в себе дрожащего

весеннего проныру – лучика.

Весной все раны обнажаются,

и худшее промежду лучшего.

 

И грязь уже не оправдаешь,

что еще вчера была землею.

След обнажается продажный,

как головешка под золою.

 

Я по земле иду, будто по прошлому.

И глина на подошвах – ржавчиной.

Отмоешь через кровь подошвы.

О прошлое, как больно обнажаешься!

 

Чернеет мир, будто окно задутое,

а туча прилетела по-вороньему.

И обнажается задуманное.

Задуманным оно и похоронено.

 

И не уйти мне от него и не проститься...

Былинкою растет тихонько свет.

Грязь сможет снова в землю обратиться.

Я по земле иду, как по себе.

 

История с туманом

Нет деревьев, нет собак и нет людей.

Воздух влажен, как обнюхивает лошадь.

В том тумане никого не разглядеть,

но себя увидеть можно.

 

Пошучу с собою – испытаю благо

рассмеяться шуточке убогой.

Я себя пойму вернее, чем собака,

хоть собака чем-то и удобней.

 

Кто-то трогает лицо мое бесшумно,

пробирается за шиворот с охотой.

А мне кажется, что я себя ощупал,

как большую и горячую находку.

 

Я увидел пред глазами свои мысли

вместо улицы, людей,

                                    деревьев вместо.

Походили на прозрачные обмылки,

отчего глаза слипались мерзко.

 

Синяки висели в воздухе, как сливы,

а ушибы с ребер улетали дичью.

Все равно, я был чуть-чуть счастливый,

потому что получилось заблудиться.

 

А туман клубился, как вилок капусты.

Он, наверно, выдуман затем,

чтоб однажды, когда муторно и пусто,

разглядеть себя

                         и друга захотеть.

 

 

...Для здравого человека это, наверное, кажется большой ересью. Ну, да, это и понятно, ведь я варюсь в своем соку — как приехали оттуда, так я ни одной нормальной книги не прочитал — библиотека здесь «не функционирует». Через 2 дня — приказ. Через месяца 2 ± несколько дней — должен быть дома...»

28-30.11.1989

Продолжение разговора

                             И. Гальперину

 

Что прапорщик, что проповедник — всем кланяйся в пояс.

Мы пойманы в сети, мы в сеть вплетены, как два узелка...

Но стены к твоим прирастают плечам, друг мой Иосиф.

Их можно за крылья принять — издалека.

 

Что прапорщик, что проповедник: у них молоток, у них гвозди.

Не все ли равно — как тебя назовут: раб иль брат?

Но падает тень с потолка на тебя, друг мой Иосиф, —

пурпурною мантией, серой шинелью — не разобрать.

 

И буду я счастлив, что дело в диоптриях или же резь

глаза посекла мне... Но зренье иное — представило:

когда дважды два без бога в уме — найдется мудрец,

который толпу осеменит — железою предстательной...

Режим портупею ослабил слегка, чтоб больше проглатывать.

По пальцам духовник иисусовых счел двенадцать сексотов.

Восторг-и-острог, сладость-и-власть — галактика лакомок -

и жадные пальцы дети сосут, как сладкие соты,

чтобы мужать, а после работать на улей без лени,

и выбрать себе обух иль плеть — проповедник иль прапор...

Я выспаться пылью дорожной хочу — пыльцою Вселенной —

межзвездным пространством — ни пухом, ни порохом — прахом.

Чьё б ни было время, чье б ни было царство — веревка вилась,

чтоб руки вязать и чтоб уравнять правду и ложь.

Имеющий власть над собою — зачем ему власть?

Она не должна превышать размера подошв...

Не скрепим руками разорванный смысл — и вот моя подпись —

которую сотню возглавит она?.. И в бой, и в позор —

привычней в толпе...А ну ее к черту, Иосиф...

Глуп ангел добра, но ангел познания зол.

 

(Больница)

3.01.1992

«...Иосиф, спасибо за публикацию моего стиша (твое слово). Недостаток ее (т. е. публикации) — один и извечный — мало. В таких случаях — по поговорке — в рыло тычут (т. е. мне). Но все равно — оченно приятно. Тем более, появляются мои стихи сейчас (и всегда) очень редко (это даже не то слово — еще реже, чем редко)...

...жизнь сейчас еще более неплодотворная, серая и неинтересная, чем раньше. В этом-то «раньше» хотя бы была надежда, что все изменится и благодарная публика восхищенно что-нибудь крикнет-скажет... Как будто газетный или бытовой разговор об около-политике делает нашу жизнь хоть чуть-чуть лучше...Недавно здесь умерла одна женщина. Так вот, ее последние слова были … о Горбачеве. Мол, зачем ему 20 блюдолизов. Мы сейчас все похожи на эту женщину.

Твоя газета интересная. Правда, я по привычке искал что-нибудь о литературе. Но сейчас и в «Литературке» что-нибудь мало-мальски подходящее хрен найдешь...Не ею люди живы...

 

*   *   *

Сквозь мутный воздух — водяные знаки

грядущей осени — и времени неможется...

Вот капюшон с мясистою изнанкой

откусывает голову прохожего,

 

попавшего навстречу мне. А сумерки

сгущают власть предметов над

воображеньем: тень трясущейся

осины мной наделена

 

моею же тревогой. На ущербе

бессильно зренье: чья рука безвестная

сжимает рукоять? — Но ощущение

опережает — сердце чует лезвие.

 

И тень, дрожа, бежит, как диаграмма ужаса.

Но знаю: ночью, днем, во сне иль вживе

страшней всего — вдруг обернувшись,

свои следы не различить — принять их за чужие.»

 

 3.

Было тяжело. Эти дни, разбирая красную картонную папку с тесемочками, я прожил жизнью Саши. Еще раз понял, насколько он един в жизни и творчестве, насколько тяжелую жизнь он прожил. Конечно, в рукописях (наверное, не меньше ста стихов), отправленных по свежему следу почтой, чтобы хоть кто-то их прочитал,  виднее лит.огрехи: очень случайные ассонансы рядом с очень точными и изящными сложными рифмами, повторяемость приемов, образов и даже слов. Но это не важно, вы же с близкими людьми не боитесь повторяться, признаваясь в своих чувствах. Банников писал потому, что испытывал нужду признаваться в своих чувствах. Всяких — и любви, и ненависти, и недоумения, и радости от понимания. И чувства его настолько ярки и сильны, что, сопереживая, можно заболеть.

Его трагедийный накал полностью совпал с афганской темой, он ее раскрыл и она его (накал) оправдала. У него нет отстраненности от жизни однополчан, но он не отделяется и от жертв другой стороны. Сначала он честно, без предубеждения,  пытается осмыслить предлагаемые обстоятельства, а потом подымается над ними, судит по всей строгости народной нравственности. Месяц от месяца меняются его стихи, подымаясь от зарисовок и ностальгических откровений к чеканным, как приговор высшего суда, строкам. Он не обвиняет строй или режим, пославший два поколения на преступную войну, но его солдатские чувства не оставляют режиму оправданий. Солдаты, понятно из его стихов, прошли путь от плакатной «пролетарской солидарности» до ужаса перед содеянным. По крайней мере, те солдаты, что умели чувствовать.

Жаль, что эта война его догнала и доконала. Болезни (он упоминает о желтухе) и нездоровый быт «афганцев» сломали фильтры его организма, он стал беззащитен сначала перед алкоголем, потом — перед диабетом. Уфа его встретила сочувствием и желанием обогреть, но уж как-то просто она это делала. Работа в уфимской прессе ему не подошла, вернулся в Караидельский район, приезжал оттуда пообщаться, тоскуя по творческому кругу, с кем-то ссорился, с кем-то сближался. Пытался освоить новые темы, не принимая и не понимая новой жизни, пытался писать сложнее и многограннее, ощущая нехватку доступа к современной мировой культуре.

Запомнился один ночной разговор над вокзалом, в палисаднике у тогдашнего клуба железнодорожников. Гудели поезда внизу, Саша все порывался «добавить», хотя его пробитая болезнью печень сдавалась уже после стакана портвейна. Он вспоминал, как ехал на броне рядом с медсестрой, как начался обстрел, и ей в спину вошла пуля и вышла из груди — вместе с соском. Саша очень точно говорил, как и положено поэту. Я ничего не мог возразить — и мы «добавили»...

Я бывал у него в больнице, куда он попадал с ожесточающимся диабетом. После одного из наших разговоров он и написал стихотворение, приведенное выше. Политика, общественное возбуждение перестройки были чужды его нравственности, ставшей особенно чуткой после Афгана, об этом и стихотворение. Потом я уехал, работал в Москве, старался помочь Саше с публикациями в московских газетах и журналах. Потом узнал о его гибели. Ранняя смерть — метка русских поэтов.

Жаль, но отдельной, красной строки в нашей большой литературе ему не выпало. Впрочем, если его будет помнить и читать Башкирия, есть шанс, что его не забудет и Россия. В красной папке я нашел стихотворение «Красная боль». Кровь Афганистана застилала ему глаза, как в Афганистане стояли в его глазах деревья и родники Караидели.

Стихи Александра БАННИКОВА

Автор:Иосиф Гальперин
Читайте нас: