Все новости
СОБЕСЕДНИК
9 Июля 2020, 19:56

«Твердя о сумрачном, драгоценном и безымянном…» Часть вторая

На вопросы Александра Радашкевича отвечает Бахыт Кенжеев А. Р.: В свое время ты немного в штыки принял мое эссе «Антипушкинская, 10», где я высказал наболевшее о сегодняшнем, и даже ответил иронично-доброжелательной «отповедью». Я знаю, что растворение поэзии и вообще литературы в графоманской жиже интернета не вызывает у тебя того священного ужаса, который терзает меня, того же Юру и Володю, и что ты активно вовлечен в «виртуальные» сферы заменителей живого человеческого общения, глаза в глаза и душа в душу. Действительно ли ты как рыба в воде на этом безрыбье или просто убиваешь время в этой агрессивной анонимности, расхожей пошлости и духовной мелкоте?

Б. К.: Один мой друг, известнейший московский поэт, чурается всех этих социальных сетей, задаваясь искренним вопросом «зачем?». У него есть страничка в Фейсбуке, где он пару раз в год оставляет какие-то записи. Когда я стал рассказывать ему о недостатке творческого общения в эмиграции, он рассмеялся. «А я, – сказал он, – не знаю, куда от этого живого общения деваться…» Интернет-культура еще сравнительно молода, но уже довольно ясно, что сеть развивается по своим законам и давно перестала быть свалкой ненужной информации. То есть свалка-то есть, но остальное пространство проходит естественное развитие, как бы кристаллизацию. Никто не заставляет меня читать произведения, вывешиваемые полумиллионной армией абонентов сайта stihi.ru. Доступ на свою страничку в «мордокниге» можно ограничить кругом друзей-подписчиков, который ты определяешь сам. Не вижу коренных отличий от «Дневника писателя», кроме, разумеется, оперативности реакции на написанное и возможности диалога в реальном времени. Ты спрашиваешь, зачем мне эта агрессивная анонимность, расхожая пошлость и духовная мелкота. На моей страничке анонимов нет. Агрессивные и пошлые замечания я по возможности (извинившись перед автором) стираю. (Алеша Цветков, не будучи мягкотелым гуманистом, всех злобных и тупых абонентов попросту блокирует.) Таким образом создается аудитория достаточно близких мне людей. При этом интернет в такой же мере не заменяет реального разговора, как телефон или почта, усовершенствованной разновидностью которых он, в сущности, и является… Так что ничего апокалиптического я в нем не вижу.
А. Р.: Так и думал. Ты упомянул «оперативную реакцию» и «возможность диалога». Если позволишь, из моих «Рефлексий»:
«”Живые журналы” в интернете – это заменитель жизни, а также – упражнение в собственной дурости, безграмотности, самолюбовании и самодовольстве. Сорт духовного извращения.
А для творческого человека это к тому же и весьма опасное занятие: нарушение спасительной дистанции между автором и читателем, непристойное и никому не нужное самообнажение, но, главное, этот беспрерывный и бесплодный треп – нарушение вселенской тишины вхолостую, зря, мимо Божьего замысла о тебе, которое не прощается и не проходит бесследно».
Что вы имеете сказать по этому поводу, «обвиняемый»?
Б. К.: А «Дневник писателя» – тоже заменитель жизни и упражнение в собственной дурости? А публичные чтения стихов разве не нарушают «спасительную дистанцию» между автором и читателем? А железные дороги, покрывшие Европу паучьей сетью, – это звезда-полынь? Можно, разумеется, пользоваться социальными сетями исключительно ради развлечения, обмена рецептами и фотографиями котиков. И, конечно, в силу самого ритма сетевой жизни она находится в таком же отношении к реальной, как закусочная к ресторану. Но дистанцию можно держать, фамильярности, глупости и напрасных откровений – сторониться. Время от времени я вывешиваю в Фейсбуке стихи – и старые, и новые – и, ей-Богу, не вижу в этом ничего дурного. Во всяком случае, они достигают читателя быстрее и надежнее, чем напечатанные в книжке.
А. Р.: Однажды я в очередной раз пришел в отчаянье от ужаса духовного развоплощения и культурного вырождения переживаемой, а лучше сказать претерпеваемой нами эпохи и сообщил тебе в письме, что не могу и не хочу больше писать. Зачем? Для кого? И ты лапидарно ответствовал: «Как для кого? Для Господа Бога».
Это ли твой «сокрытый двигатель»?
Б. К.: Опять же, хочется избежать высокопарности. Выразимся осторожно, по старику Канту: «нравственный закон внутри нас». И, добавлю, жизненная потребность в красоте. Ну, хорошо, разнообразные прохиндеи подсовывают человечеству так называемую массовую культуру. Но разве не во все новые века так было? Если уж Господь дал тебе дар, то великий грех зарывать его в землю. Знаешь, чего только в интернете про себя не прочтешь! Будет там и «исписавшийся графоман», и «тщеславный старикашка», и даже «тупая скотина». Ну и что? Собака лает, караван идет.
А. Р.: Аминь. «Исконная камерность Бахыта Кенжеева, сочетающая в себе редкую глубину и одновременно непринужденность, и здесь служит теме искушающей судьбы, выраженной то отталкиванием и бунтом, то зачарованностью и бессилием, но неизменно кристаллизующейся в образ ведомого, доверившегося Ведущему». Конец моей статьи «Ремесло недоброго рока» (1985). Как видишь, я догадывался уже тогда.
Сегодня ты едва ли не самый известный и читаемый поэт России, обладатель литературных премий и наград, тебя считают за честь печатать лучшие журналы страны, ты даешь многочисленные интервью, разъезжаешь по бесчисленным литературным фестивалям, вещаешь в телеящике. Как отразилась эта известность и признанность на твоем мироощущении? Считаешь ли, что у тебя нашелся тот самый «свой читатель», преданный и верный, «всю жизнь промолчавший подряд»?
Б. К.: Не преувеличивай, дорогой. Настоящая слава – это когда можно жить литературным трудом. Все остальное – домашняя известность. Я действительно довольно много езжу по разным литературным мероприятиям, но, ничтоже сумняшеся, называю это своей работой, примерно такой же, как у участников научных конференций, где, как известно, самые главные вещи говорятся в коридорах, за рюмочкой, на совместной экскурсии.
А. Р.: Это напомнило мне мою встречу с читателями и журналистами в августе, в редакции еженедельника «Истоки», в Уфе (где всегда задают самые невероятные вопросы). «А вы можете жить на поэзию?» – спросили меня. «На поэзию можно только умирать». Ответ сложился сам собой.
Б. К.: Блестяще!
А. Р.: «Бахыт Кенжеев – поэт своей судьбы, ибо ему, как никому другому, дано почувствовать ее уход, увидеть вещи в их едином сомнамбулическом движении, оставаясь при этом открытым и человечным, забывшим выход из лабиринта памяти и не любящим – ни из бренностей, ни из нетленностей – ничего, в чем нет любви. Несомый лирической волной в своих лучших стихах, он отдается созерцанию, в котором – и завороженность бытием, и покачивание на бесплотных водах приливающей души. Это – лирика приятия и одновременно отталкивания, не дающая ни ключа, ни тем более решения, но приподнимающая занавес над чем-то гораздо большим, невидимым и насущным».
(Из той же моей статьи.) Как бы ты сегодня определил свою литературную манеру, стиль Кенжеева, то, что останется во вселенной русской лирики отзвуком твоей благозвучной лиры?
Б. К.: «Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит…» Всегда приятно, когда о тебе говорят такие возвышенные слова. Вот стихотворение, в котором, кажется, содержится ответ на твой вопрос.
Если эра надменных слов типа «призвание» и «эпоха»
и существовала, от дурного глаза ее, вероятно, легко укроют
устаревшие строчки, обтрепанная открытка, плохо
справляющийся с перспективой выцветший поляроид.
Устарел ли я сам? Черт его знает, но худосочным дзеном
не прокормишься, жизнь в лесах (сентябрьская паутинка, заячий крик)
исчерпала себя. Возвышая голос, твердя о сумрачном, драгоценном
и безымянном, слышу в ответ обескураженное молчание. Блик
осеннего солнца на Библии, переведенной во времена короля
Якова – и по-прежнему пахнет опятами индевеющая земля
молодых любовников, погрустневших детей, малиновой карамели
и моих друзей-рифмоплетов, тех, что еще вчера, или на той неделе
в сердце уязвлены, поражены в правах, веселясь, лакали
недорогой алкоголь по арбатским дворовым кущам,
постигая на костоломном опыте, велика ли
разница между преданным и предающим,
чтобы, лихой балалайке в такт, на земле ничейной
скалилась на закат несытая городская крыса,
перед тем как со скоростью света – наперекор Эйнштейну –
понестись к созвездию Диониса.
А. Р.: Бахыт, ты – химик по образованию, соорудивший в своей Канаде, почти как Леонардо да Винчи, чудный самогонный аппарат (для личного потребления, разумеется), умный мальчик, и сам это знаешь. Есть в тебе эта рациональная сторона, некий лоск отличника. Отсюда, мне кажется, твои причудливые литературные двойники – Ремонт Приборов, мальчик Теодор, спорщик, резонер, лукавец и провокатор. По моему сугубому ощущению, это они, а не ты, написали несколько объемистых романов, в которых ты повернут к читателю вот этой, иной, риторической своей стороной. Но читатель, мне кажется, не ответил тебе тем же признанием, которое безоговорочно встретило твою поэзию. Легло ли это горечью на душу или прошло мимо сознания?
Б. К.: Знаешь, мне всегда хотелось уместить в свою единственную жизнь – несколько, более или менее разных. Химия, журналистика, переводы, даже служба в конторе «Рога и копыта» менеджером по развитию деловых связей. Вот и прозы насочинял вагон и маленькую коробочку. Более того, последний роман, кажется, не такой плохой. А остальные не очень получились, правда. Главной тайны прозы мне раскрыть так и не удалось. Но, может быть, еще попробую. Одними стихами жить трудно. А что не заработал популярности – может, оно и к лучшему!
А. Р.:
За головою кружится
Земля, где не было вчера, не станет завтра
и все сегодня навсегда, где намечтали мы
себя из млечных небылей старинной были,
мой друг, в печали дольних вин невинный.
Это мое «Бахыту Кенжееву – в дождь». Жалеешь ли ты о чем-то непрожитом, прожитом не так, не там, не с теми, не для того? Или же затянешь вслед за великой Пиаф «Non, rien de rien, non, je ne regrette rien»?
Б. К.: Стихи прекрасные, а вопрос сложный. Если начать копаться в прошлом, наверняка найдутся вещи, о которых я пожалею. Вот, французского так и не выучил за 30 лет в Квебеке. Много бездельничаю. Компьютерными играми развлекаюсь. В церковь почти не хожу. Но, понимаешь, мои главные ценности, кажется, остались теми же, что в юности. «Недорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова…»
А. Р.: Тебя при мне благословил Святейший и Блаженнейший патриарх Грузии Илия II. Так что многое, мой друг, тебе отпускается.
Встречи жизни. Назови, пожалуйста, главные из них, те, что осветили путаные тропы твоей судьбы, страны, города и годы.
Б. К.: Если взяться описывать все драгоценные встречи, то надо замыслить эдакие толстенные мемуары, а этого таланта у меня точно совсем нет. Но мне точно в жизни здорово везло на людей – едва ли не всех, кого люблю и ценю, довелось повидать и перемолвиться, быть может, не самыми важными словами, но запастись на всю жизнь какой-то неуловимой особой энергией, свойственной всем талантливым людям. Многих уже нет. Это Александр Сопровский (которому я в первые минуты после знакомства принялся доказывать, что Заболоцкий выше Мандельштама), Аркадий Пахомов (веселый забулдыга, поразительной нежности лирический поэт), Борис Чичибабин (к которому мы с Виталием Дмитриевым ездили в Харьков на поклон за полгода до его смерти – великолепный аристократ, довольно натурально косивший под советского служащего), великолепный – сдержанный, тонкий и неуловимо язвительный – Лев Лосев (чуть ли не до слез тронутый тем, что я в юности обожал стихи его отца Владимира Лифшица), Семен Липкин («спасибо, Бахыт, за добрые слова о моей поэме – Ахматова ее тоже хвалила…»), Сергей Аверинцев («а как это можно на компьютере «найти и заменить» слово? Я им пользуюсь, как пишущей машинкой…»), Александр Касымов (с которым мы обсуждали, причем с равным жаром, проблемы самопальной водки и потайного смысла мандельштамовской «Оды»), Юрий Лотман (источавший невероятную духовную силу)… Многие другие, перед которыми я в неоплатном долгу, слава Богу, живы.
А. Р.: Да… Безвременно ушедший Александр Касымов, литературный критик, поэт, журналист, искренний поклонник твоего творчества. Он был из моей родной Уфы, но, как ни странно, именно ты нас познакомил…
Б. К.: Ну, а ты ругал интернет… Мы познакомились в сети и близко подружились. Виделись всего однажды, в Москве, пробродили вокруг Патриарших прудов, прикладываясь к походной фляжке, часа четыре. Мне до сих пор его не хватает – Саша был лучшим критиком поэзии, которого я знал, поскольку за словами, образующими стихотворение, ясно видел тот лотмановский «сложно построенный смысл», для выявления которого, собственно, и нужны критики (профессиональные читатели). Его уход был огромной потерей для нашей литературы.
А. Р.:
И забывчив я стал, и не слишком толков,
только помню: не плачь, не жалей,
пронеси поскорее хмельных облаков
над печальной отчизной моей
и поставь мне вина голубого на стол,
чтобы я, от судьбы вдалеке,
в воскресенье проснулся под южным крестом
в невеликом одном городке,
дожидался рассвета и вскрикивал: «Вон
первый луч!» Чтобы плыл вместо слов
угловатый, седеющий перезвон
католических колоколов.
Разве даром небесный меня казначей
на булыжную площадь зовет
перед храмом, где нищий, лишенный очей,
малоросскую песню поет?
Эти великолепные, лепные и вещие твои строки «случайно» попались мне на глаза на днях. Что бы ты пожелал родной стране сегодня, с высот и из провалов прожитого и пережитого?
Б. К.: Спасибо за комплимент, Сашенька. Стихотворение это написано, как ни странно, о Бразилии, где мне довелось две недели провести в одном областном центре. До сих пор бережно храню купленное там на рынке кухонное полотенце с лебедями – точь-в-точь такое, как видывал я в начале 50-х годов на родине… Надо сказать, что украинское население там весьма многочисленно, богобоязненно и сохраняет верность заветам своей культуры. И это в бразильской глуши! Возвращаясь к теме глобализации – любовь к своему на поверку гораздо сильнее, чем кажется! Видишь, даже слепой нищий с бандурой ее сохранил… Кстати, та поездка мне надолго запомнилась именно в контексте России. Бразилия на нее во многом похожа. По численности населения, по природным богатствам, по огромной территории, по национальной пестроте, по доходам. Но есть существенные отличия. Например, почти нет китайских товаров. Есть свои – плохонькие, порой уродливые, но свои. Нет национальной проблемы. Все жители Рио – черные, желтые, белые, индейцы – это бразильцы, и никто не возмущается «понаехавшими» (я идеализирую, но не слишком). Никто не думает про коварный Запад и гнусную Америку – хватает своих дел по обустройству страны. Подойдя к магазинчику в рио-де-жанейрском метро, я стал скептически изучать стеллаж с дешевыми книжками для народа, решив определить, кто у них играет роль Дарьи Донцовой. Стеллаж оказался плотно набит мировой классикой – Достоевский, Геродот, Кафка, Фолкнер, Сент-Экзюпери… Как говорится, без комментариев. (Да, и дороги тоже хорошие, кстати.)
А. Р.: Ну что ж, будем считать это твоим «бразильским» пожеланием фатерлянду. Никак мне не сбить тебя на пафос, хитрец.
С возрастом порой меняются наши литературные ориентиры, другие маяки пробивают мировую тьму дрожащими лучами, иная музыка приливает к нашему бездомному порогу. Кто из твоих кумиров русской литературы сопутствует тебе и сегодня?
Б. К.: Процитирую Чичибабина: «Из всей древесности каштан / достоин тысячи поклонов, / а из прозаиков – Платонов, / а из поэтов – Мандельштам…» Трудно не согласиться. Воспользуюсь, однако, случаем, чтобы выразить удивление и восторг перед нашим (человечества) богатством. О да, писатель пописывает, читатель почитывает. Тем не менее, как кристаллы из соляного раствора, выделяются и растут (во всеобъемлющем значении своем) произведения литературы истинно великие. Единственная трудность состоит в том, что прочитать их легко, а усвоить – куда сложнее. Ну, прочитал я в юности «Войну и мир», пропуская философские рассуждения и слюнявую любовь Лёвина к Китти. Что-то уловил, многие годы разглагольствовал о том, что Достоевский мне гораздо ближе. Год назад перечитал – не мог оторваться, и едва ли не заболел от зависти и восторга. Да, вот такая формула – зависть и восторг.
А. Р.:
Вот и впрямь опять настает зима,
и еще не конец всему.
Только нам не двадцать, как ни крути,
и не тридцать даже. Труба!
Со звездой во лбу, с табаком в горсти
в подворотне стоит судьба.
Это твое, незабвенное. Выскажи тут свои творческие пожелания «юношам бледным со взором горящим», тем, для кого мир молод и улыбчив сейчас и сегодня.
Б. К.: Видишь, в чем вопрос. Сколько я ни стараюсь говорить обычными словами на высокие темы, а в стихах все равно получается лучше. Поэтому вынужден снова себя процитировать:
Словно тетерев, песней победной
развлекая друзей на заре,
ты обучишься, юноша бледный,
и размерам, и прочей муре,
за стаканом, в ночных разговорах
насобачишься, видит Господь,
наводить иронический шорох –
что орехи ладонью колоть,
уяснишь ремесло человечье,
и еще навостришься, строка,
обихаживать хитрою речью
неподкупную твердь языка.
Но нежданное что-то случится
за границею той чепухи,
что на гладкой журнальной странице
выдавала себя за стихи,
что-то страшное грянет за устьем
той реки, где и смерть нипочем, –
серафим шестикрылый, допустим,
с окровавленным, ржавым мечом,
или голос заоблачный, или...
сам увидишь. В мои времена
этой мистике нас не учили, –
дикой кошкой кидалась она,
и корежила, чтобы ни бури,
ни любви, ни беды не искал,
испытавший на собственной шкуре
невозможного счастья оскал.
А. Р.:
…на скользких тропах
мирозданья, где мы, прижав к плечу
котомочку пустую, бредем доверчиво,
всегда по краю, мой брат Бахыт.
Мы были завтра, помнишь? Обещаю,
мы будем. Будем и вчера.
Это из моего «Кенжееву – послание второе», и отсюда прямая дорожка к традиционному финальному вопросу моих интервью, к последним вещам. Время подбивать бабки, собирать те самые камни, Бахытик. Оно неумолимо, и, как пел Окуджава в одной из своих последних песен, «нам не стоит этой темени бояться, но счастливыми не будем притворяться».
Представь, что в некий туманный час вневременья ты набрел на свою могилу. Какую бы надпись, положа руку на сердце, ты мог на ней представить?
Б. К.: Слушай, я поймал себя на том, как лестно быть адресатом такой – прости за комплимант – безупречной по глубине и чистоте – лирики. До сих пор не понимаю, как тебе это удается! Рифмы нет, размер приблизителен, а бьет наотмашь! Может быть, сойдемся на том, что эти строчки и выбьют на моем гипотетическом надгробии? Или такие:
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! – весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить.
Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
О муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.
Хотя гораздо больше тянет ответить словами пресловутого Рабиновича из анекдота: «Не дождетесь!»
А. Р.: На этой самобытной ноте я хочу поблагодарить тебя за полифонически-громогласного Гаврилу Романовича, за откровенность и всамделишность.
И если я спрошу, есть ли вопрос, на который тебе хочется ответить и который тебе никто никогда не задавал, я знаю, ты скажешь: есть.
Но я его никогда не задам, а ты не ответишь. И будешь прав, дорогой поэт.
Александр Радашкевич
Часть первая