

Настроение: horny*
Я просыпаюсь, сползаю с кровати по-кошачьи выгибая спину, вытягиваюсь на полу и растворяюсь, растворяюсь, как птица в утреннем небе. Знание приходит как нежданный гость – суетливо стучится оно в дверь и сердце заставляет замирать.
Вспомнил, как золотая птица в моих ветвях свила гнездо и там, в муках родила яйцо, по белым стенкам которого зазмеились золотистые прожилки.
Вспомнил, как ползла по песчаному берегу черепаха и как ее, измученную своей медлительностью, подхватила цепкими когтями Лилит, унесла в мою крону, в сердце черного материка; как кормила она наших детей черепашьим мясом.
Через густую ночь, через все еще заснеженную уральскую равнину протянулся поезд «Уфа – Екатеринбург». Михаил высунул голову в окно тамбура и, внимая перестуку колес, искал взглядом конец или начало этого бесконечного поезда, или просто дышал. Не перечисляя запахов и их производных, можно упомянуть слово «плацкарт» что бы всем все стало ясно – Михаил просто дышал, а мысли сами сумасбродно заселились в его черепную коробку и там, совершенно без стеснений, убеждали мозговладельца будто все-таки прав Эрнст Мах насчет реальности мира внутреннего и глупости любой другой реальности. Несмотря на всего восемнадцать вагонов, поезд был бесконечным.
Бежала ночь за составом, кое-где спали уже пассажиры, кое-где пьяные вовсе вахтовики травили пьяные вовсе байки; из буфета носили пиво, проводница носила пиво и водку. Вагон пропах плацкартом, этаким привиденьецем всех железнодорожных планет. Михаил замерз и вернулся на свою нижнюю боковую. Чуть прислушиваясь к разговору соседей, он отхлебнул все еще раскаленный до явно более ста градусов чай, и стал прислушиваться чуточку внимательнее.
– Каждый вдох в нас что-то меняется. Мир внутри и мир снаружи неизменно синхронны, как сообщающиеся сосуды миры заполняют друг друга, – вещал с верхней полки полумистическим шепотом черноволосый парень – своеобразная мутация миров.
Михаил поднял голову, а парень спрыгнул, босыми ногами едва коснулся пола и уселся рядом с рыжеволосой слушательницей. И уже громче, поймав зрителя, продолжил:
Представь себе – ты не очень красивая, или совсем никакая, в гигантских очках, предназначенных больше для того, что бы хоть сколько-нибудь увеличить твои незаметные за красными прыщами глаза, нежели для зрения.
Михаил внимательно посмотрел на рыжую – не обиделась ли? Но та внимательно смотрела на верхнего, отложив даже так увлеченно читаемую весь вечер Луизу Хей.
Ты идешь где-то, и ветер сбрасывает твою куцую челку на глаза, и ты, как лошадь в яблоках, мотаешь головой. Очки летят в сторону, голова у тебя кружится, и ты падаешь на четвереньки. А сзади мужской, приятный как теплая морская волна, баритон – «уау, какая попка!». И все.
Рыжая, судя по глазам, представлять себя лошадью не хотела.
Громкий смех пьяно прокатился по вагону: смеялись вахтовики. Черноволосый, сделав секундную паузу, заговорил уже совсем по-лекторски:
– Стоит тебе поменять позу – и внешний мир меняет позу по отношению к тебе. Ты катализировала мужскую реакцию, мужская реакция запустила мутагенез твоей психики, и ты прибалдела: а попка-то у меня «уау»! С тех пор ты уже не вернёшься к прежней прыщавой жизни, оценив свою попу, ты стала закрывать лицо длинной челкой и передвигаться по городу исключительно на четвереньках.
Тут Михаил рассмеялся, а девушка, улыбнувшись почти неслышно, потянулась за книжкой, обиженно лежащей в стороне.
Мимо проплыл мужик. То и дело задевая поручни и перегородки, раскачивая поезд, он замер вдруг на опасной волне, поймал фокус на девушке и промямлил:
– Познакомься?.. – то ли спросил, то ли приказал, и черноволосый, чуть привстав, посмотрел на него. Мужик поплыл дальше в поезд, растерянно и как-то самопроизвольно, а девушка, так и не открыв книгу, теперь благодарно улыбнулась спасителю. Спаситель был худ и хипповат, и Михаилу захотелось посмотреть в его глаза: что там подействовало на мужика? И вообще, – подумалось Михаилу, – странно он говорит, так в простой речи не изъясняются… Наверное, так призывают сектантов. Сейчас точно заговорит о личном свидетельстве Иеговы.
– Мы взрослеем. Проходит эпоха великих открытий собственного тела. Открываются другие тела, – как-то незаметно подытожил лекцию черноволосый и мягко, без перехода, представился:
– Меня Константин зовут.
Михаил подумал о позах и других телах, о слишком тонких и в то же время явных намеках, которыми Константин переплетал паутину своих фраз. Хотелось стать третьим в этой беседе, пить чай или пиво за компанию, впитывать миролюбивость и уют плацкартного незнакомства.
– Лилия, – представилась рыжая. Отодвинула от себя книгу и неожиданно спросила у Михаила:
– А тебя?
Тот замер на секунду, сглотнул пол собственного имени, ответил хрипло:
– Миша, – и замолчал. Сразу застучали колеса, разом завели разговоры все неспящие в вагоне – так навязано и скромно одновременно прозвучал его голос.
Тихо, полушепотом, будто родственники на давно ожидаемых похоронах, переговаривались в соседней ячейке бабушки-полуночницы. «Наверняка – мелькнула мысль у Михаила – они нас обсуждают. Вечные. В молодости мы все живем недолго – 24, 33 года от даты рождения до выстрела или веревки. До определенного возраста мы и не рассчитываем на большее – сгореть в музыке, в стихах, в алкоголе и сексе. Чем они живут? Только ли пережитым? Упиваются своей вечностью, осознают ли, что хоть сто лет живи – мало?»
– Мы взрослеем, – продолжил Константин, сам, как конь мотнув головой, сбросив челку с глаз. – Взрослеем и умираем. Вполне по-пелевински, как стаканы. Читали Пелевина?
Не определив точно, к кому обращен вопрос, Михаил промолчал и ответила Лилия:
– Что-то про поезд… Ну так… Дерьмо.
Михаил, не успевший сказать, что все читали Пелевина, проглотил эту мысль и возмутился внутри. Снаружи ничуть не смутившийся Константин продолжил, будто и ответ не слышал, и вопрос не задавал.
– У него где-то написано, что раз смерть необратима, значит, она уже свершилась. Вот так – родился человек и тут же, не прожив и тысячи лет, умер. Жаль его, только в этом думаю и есть красота. Мысль может и не моя, но все вечное – мертво. Мы не мертвые изначально, это Пелевин перевернул так. Мы живы, потому что умираем и вот здесь вся моя точка опоры – уже не бесчеловечная вселенная уродливо голосит о своей вечности, а человек противопоставляет себя миру, заявляет в этой мороси нескончаемого времени свои единовременные права.
– Пелевин хорошо пишет, – сам для себя неожиданно закончил Михаил. И, чтобы совсем не предстать дураком в этой интеллектуальной беседе, пошел на грубость: – Лучше, чем Луиза Хей.
– А ты и её читаешь? – в настоящем времени, с подковыркой, спросила Лилия.
Поезд начал тормозить и Михаил, словно отвлекшись на огоньки за окном, в задумчивости озвучил свои мысли:
– Ничего не читаю… Сам пишу, – и сам от своего пафоса покраснел. Даже бабушки замолчали.
Константин широко и приятно улыбнулся и проговорил медленно, уверенный, что его не перебьют уже:
– Ну вот. Вы позы поменяли по отношению друг к другу. Теперь у вас есть точки пересечения – крепкие довольно, основанные на противоборстве. Посмотрим теперь, в какую позу встанет мир перед вами.
Остановился поезд; ночь бежала куда-то, оставляя на снегу вьюжные следы.
– Ну вот смотри, – сказал Михаил, надевая пальто: – сегодня 25-е. Зарплата будет 3-го. То есть это... 26-е, 27-е, 28-е… – он загибал пальцы, а Лиля в ночнушке сидела на краю кровати, моргала сонно еще.
– Сколько в январе обычно дней? – спросил он уже с порога, и будто вспомнив, торопливо вернулся, поцеловал её в щеку, провел по молочным волосам рукой: – Ты поспи, зачем встала рано?
– Больше недели, – сказала Лиля.
– Ну, перебьемся, если что займу на работе. Все, до вечера! – он ушел.
Она в полутьме нашла сигареты, закурила в форточку. Когда уже выкурила полсигареты, вдруг встрепенулась: да где же он? Не прошел мимо окна. Каждое утро она провожала его так – соблюдая ритуал, смотрела через стекло, курила не в затяг, будто представляя, что он уходит навсегда, и она теперь может курить и сдерживать истерику, быть сильной и одинокой. Это было не саможеление, просто ей не хватало чувств, так переполнявших обычно его. Смотреть в окно по утрам – это была ее маленькая театральная постановка. Сегодня второй актер не вышел на сцену.
Выскочила как есть в общий коридор, знала, что дверь захлопнется, но побежала к дверям и не крича, а так, полушепотом, все повторяла: «Так где же он… Не прошел…»
Он стоял с соседом, уже пожимали руки, расходились. Посмотрел на нее, бросил через плечо: «Ну все, пока», потом замер и глазами спросил про дверь.
Лилия пожала плечами, чуть наклонив голову. Он взял ее за руку и повел домой, босоногую, уже продрогшую.
– Знаешь, а я стихи написал ночью, – шепнул ей на ухо уже на пороге: – Слушай.
И, прислонясь к дверному косяку:
Не ругайся, не злись,
все огни отцветают с рассветом.
Все мы дети безумной Лилит,
не поэты, увы, не поэты.
Ты во мне… ты во мне проросла
через ребра зеленой лианой.
Ни обиды, ни страха, ни зла,
только странно, немножечко странно
забывать… Покидать этот мир
в бесконечном вагоне трамвая;
как бы нам разобраться самим
в смысле ада и в сущности рая.
Не ругайся, не злись,
прикоснись и исчезни бесшумно.
Все мы мягкая глина земли,
Слышишь – Шуберт? Наверное, Шуберт...
Лилия прильнула к нему волной, и, боясь уже отпускать, сказала:
– Ну иди. До вечера. Пока.
Михаил открыл ей дверь, заглянул в комнату и ушел.
У окна Лиля уже не ждала – села на край кровати, обхватив плечи, чуть раскачиваясь то ли в ритм стихов, то ли слыша что-то другое. Взревел пустой холодильник. Моргнула лампа, в коридоре хлопнула дверь, Лилия упала на кровать, рассматривая низкий потолок.
Ей казалось, что все это иллюзорно, дымно – и холодильник, и его стихи. Он был в ее мире, но как-то по-другому, не мужем и любимым, не прохожим. Снегом, что ли, красивым и тающим. Таким необычным – перетекающей вселенской мелодией, не нарастающей, но и не уходящей.
Ей все мерещилось, что он уйдет. В прошлом месяце так страшно, что она задумала ребенка; ей казалось, что все женщины так делают, когда их могут покинуть. Кажется, ребенок может получиться – уже пятый день задержка.
Потом думалось, что он не уйдет никогда, и не потому, что не сможет, а потому, что его не было сразу. Никогда не было – как стихов его, как этих утренних прощаний. А ребенок, этот комочек из нескольких десяток клеток – ее фантазия, или последствия отношений с духом святым. Или он самозародился в ней, а когда через девять месяцев она проснется, он обнимет ее маленькими ручонками и поцелует, и скажет: «Здравствуй, мама». Она будет хорошей мамой, как все мамы.
Ей хотелось порой устроить мир как у всех – она то мыла полы, то, не домыв так, бралась за посуду, потом за белье – за час успевала попробовать все и ложилась устало. Читала что-то. Кое-как готовила ужин и тренировала перед зеркалом такой взгляд, какой бывает у хороших жен – что бы смотреть как муж ест и молчать глазами, и улыбаться. Он всегда смущался таких её взглядов, но тоже, кажется, изображал голодного мужа, хотя, она думала, он и вовсе может не есть. Но это совсем неважно – главное быть хорошей женщиной, как все. Он будет хорошим мужчиной. Он будет приносить зарплату, оставлять заначки, выносить мусор и играть с её ребенком. Их ребенком. Нужно посчитать, сколько ему дней, – подумала Лилия, – сегодня 25-е…
До зарплаты еще больше недели. Что ж, решила она, сегодня можно не готовить, все продукты закончились вчера, или позавчера, а сегодня у них – разгрузочный день. Этот день так любят все хорошие женщины. Ничего страшного – она хорошая женщина, а он может не есть вовсе.
Она вскочила, вдруг осознав, что возможно и вправду беременна, что это все изменит: их странные отношения не выживут в комнате с ребенком – только он сможет заставить их пережить страсть, новую, тихую, семейную страсть, когда муж бежит с работы домой, а жена сидит с ребенком у окна в ожидании.
Лилия села у окна, схватила книгу с подоконника и, будто устав тут же, замерла, направив взгляд через стекло, через кирпичный дом напротив. Стрелки часов поднялись к обеду и упали так же стремительно, и (то ли солнце сошло сума, то ли часы подчинили его своей поспешной магии) достигли времени невозвращения: десять вечера. Лилия сидела так же, ничуть не поменяв позы, казалось, что из объемного мира ее и часть обстановки вокруг переместили в плоскость фотографии. За окном стало совсем темно.
– Уходи и ты, – сказала Лилия холодильнику. Хлопнула дверь в коридоре, послышались шаги, но удалились тут же, только всколыхнув надежду и вновь погрузив Лилию в тяжелый тоскливый омут. Комната будто стала меньше за эти часы. А затем наступило второе утро.
На седьмой день зародыш имплантируется в стенку матки. На седьмой день ребенок состоит из 8 клеток.
Лилия встала плавно, пробралась через тягучий воздух к зеркалу и удивленно провела рукой по животу. Что-то жило там, пульсировало и дрожало. Живот Лилии округлился, и она уже знала все. Взревел холодильник, и Лилия укоризненно покачала ему пальцем, а потом со всей серьезностью к предстоящему выдернула вилку. Холодильник умолк, послышался Шуберт.
Она принесла настольную лампу и поставила ее на пол у батареи.
Она осторожно, будто плавая в пространстве, сгребла одеяло и простыни с кровати, сняла с вешалки одежду, и из всего этого, повинуясь каким-то дочеловеческим умениям, искусно и тонко, что свойственно только женщинам рожающим впервые, свила гнездо у радиатора.
Мелькнул день за окном, к оконным стеклам прильнула которая уже ночь.
20 января, 2013 г.
________________
* horny (англ.) – возбужденный.
Продолжение следует…