Шиповник
Ты горюешь ли, ты ль весела?
Что припомнила, что позабыла?
Свои девичьи ленты нашла –
как чугунные вдруг уронила.
В сон, из сна ли ты вышла ль, вошла,
хлопнув дверью?.. Теперь уж не вспомнить,
для кого исступленно рвала
бледно-желтый колючий шиповник.
А вбежала, по лентам прошла –
и цветы вдруг посыпались на пол…
И ладошка с тех пор зажила,
только сердце кто ж оцарапал?
Даже горю не выжечь любовь.
Даже гарь зарастает цветами.
Это жаркий июнь голубой
раздувает в шиповнике пламя.
Кто ни встретится, кто ни пройдет,
как улыбка, и ясен, и близок.
Это красный шиповник цветет,
это плющ устремился к карнизу.
Красный бант в волосах завяжи,
ленту желтую спрячь напоследок,
и на жалах огня – ворожи,
словно сердце горящего лета!
* * *
…Нет, волос твоих смятенных
ты не спрячешь под косынку,
если ветер догоняет
разбежавшуюся рябь.
Отпусти на ветер пряди,
отпусти на солнце тело,
отпусти на сердце сердце,
ну а я давно уж лодку
по теченью отпустил…
Сирень
Какие медленные взгляды,
щемящей нежностью маня,
мне признаются, как ты рада
с утра приветствовать меня.
Вся в фиолетовом наряде
сияешь где-то вдалеке
и вдруг скользнёшь душистой прядью
по замирающей щеке...
Вот так сирень взмывает птицей,
вдруг ветку выпрямив свою,
и только запах длится, длится...
И я и плачу, и пою!
Ревную женщину чужую
Ревную женщину чужую,
на ревность не имея прав,
угрюмо, яростно, вслепую,
свой долг супружеский поправ.
Не пожелаю и врагу я
мучений пламенней и злей:
я к ней самой ее ревную,
я сам себя ревную к ней!
Но тлеют, рвутся связи, нити
со всеми, кто мне дорог, мил...
Казните, милые, казните,
давно я сам себя казнил!
Июнь
Как весел я был и счастлив!
Как счастлив я был и молод!
А вишни – смотри! – погасли,
как будто ударил холод.
Июнь подошел неслышен,
и ветер, как тать, подкрался,
и целую ночь меж вишен,
как призрак, буран метался.
Иною полны мы новью,
былинной больны старинкой.
А вишни нальются кровью
сладчайшею, но с кислинкой.
Вечерняя песня
Только сами себе мы приснимся вдвоем
на вечерней безбрежной заре,
и по розовым улицам тихо пройдем, –
оборвутся они на горе.
И когда мы минуем глухие дворы,
свое сердце тебе отворю,
за широкой рекою с высокой горы
ты увидишь иную зарю.
Позабудут рычать одичалые псы,
смолкнут чайки на Белой-реке…
Но куда же спешат золотые часы
на жасминной твоей руке?
Без света
Сны земные, видно, вздорны…
Фиолетовая сырость
на стекле иссиня-черном
ночью тускло серебрилась.
Снег ли, морось налетает?
И зачем, как прорицанье,
светлый образ возникает
из дрожащего мерцанья?
Образ милый… грустен, рад ли?
И смотрю, смотрю упорно
сквозь серебряные капли
на стекле иссиня-черном.
Музыка
Припали к скрипкам скрипачи –
и зал, как боль, стихает…
Звучи, любовь моя, звучи
на прерванном дыханье!
Скрипач, помилуй, отпусти
Безумно и чудесно…
Лети, любовь моя, лети
в сияющую бездну!
Смычки упали и – обрыв:
на дне чудес и снов
нелепо руки заломив –
любовь моя, любовь!
Ноябрь
Вот и грязь блестит остекленело,
и в морозном инее трава.
Легким паром, тающим и белым,
оказались жаркие слова.
Разве смог бы я с тобой проститься
и уже не верить чудесам?..
Что слова? И жизнь моя клубится
и уже восходит к небесам.
Что любовь? Душа оцепенела
от дыханья позднего ее,
как в тумане рощ заиндевелых
прожитое жухлое рванье.
Сизари
По-над лужею рябою,
по-над рыжею листвой
за голубкой голубою
ходит голубь голубой.
Он головкой важно вертит
и распущенным крылом
ей по луже томно чертит
все, что грезилось в былом.
Он за ней стремится смело,
перед нею семеня…
И, по-моему, им дела
никакого до меня.
Что сердце?
Что сердце? Крылато.
Что доля? Твоя.
И кажется чья-то.
И вижу – ничья.
Посмотрит опасно,
начнет ворожить.
И думаешь страстно:
как весело жить!
Легко и отважно
влюбляться, грешить…
Как просто, как страшно
бесследно прожить!
* * *
Какою мглой не застит путь,
душа во мгле не утаиться,
когда вокруг миры и лица, –
как тень и свет не разомкнуть,
как мимо зеркала скользнуть –
и в глубине не отразиться.
Земляне
Недолго жить – тебе и мне.
Недолго гнить в сыром бурьяне.
Недолго помниться родне…
И вечность коротка, земляне!
Мы как травинки по весне,
корнями в глубь земли врастая,
ломаем камни в глубине,
душою в небе расцветая.
Как душен нам подземный рост,
как бесприютна высь родная,
как беспощадна тяга звезд
и тяга смертная – земная!
Звездная ночь
Звезда и ночь! А мне – невмочь.
Держись, моя земля!
Ночь надвигается на ночь,
сверкая и слепя.
Из океана черноты,
не умещаясь в глаз,
плывут созвездий льды и льды
и – затирают нас…
И я сквозь мерзлый треск и хруст
над стужей октября
кричу, вцепившись в мерзлый куст:
– Держись, моя земля!
Час пик
О, эти давки судеб, лиц,
прилавков и трамваев,
где чей-то локоть, точно шприц,
кому-то желчь вливает!
Любовь протиснется меж нас,
юна, полуодета…
– Простите, я задела Вас…
– Прочь! Все у нас задето.
Час пик и день, и год, и век,
но замыкая довод,
вдруг заискрился человек,
как оголенный провод!
Чужие
…О, как дышала горячо
моя случайная подруга!
Плечо пружинило в плечо,
рука бесстыдно жала руку,
как мы, флиртуя и смеясь,
неслись – и улицы свистели,
как мы, друг к другу наклоняясь,
еще быстрей лететь хотели,
как, обольстительно-юна,
вскричала ты с притворным страхом:
«Сплюнь! Сплюньте! Черная собака!..»
И нас увидела она.
Пошла быстрее, побежала,
кося расширенным зрачком,
и убежать не успевала,
уже подмята передком.
Глухой удар! Тупой толчок!
Мы каждой клеткой ощутили
собачий скомканный волчок
под нами, в нас, в автомобиле,
собачий, женский ли – но визг,
необходимо-невозможен.
И каждый, кажется, повис,
живою кочкою подброшен.
Как беспощаден был мотор!
На миг присевшая машина,
взревела, выстрелив в простор
с еще визжащего трамплина.
…Таксист взял тряпку и отер
с капота капли кровяные.
А мы сошли – в собачий взор! –
и разошлись как есть чужие.
Аксиома
Куда пойти, куда податься,
в какие души и дома?
Пора, пора бы уж набраться
Житейской сметки и ума.
Угрюмый днем, к закату весел,
зол с беспробудного утра,
иль ты забыл, как путь твой светел,
как звездны ночи-вечера?
Твоей подруге в шубе тесно,
твой друг промчал на Жигулях,
покой и воля повсеместно
в сердцах, квартирах и полях.
Да что ты знал, да что ты видел?
Какую истину забыл?
Кого смертельно ненавидел?
Кого погибельно любил?
Не ты листовки нес утайкой
и на булыжной мостовой
не ты под яростной нагайкой
с разбитой падал головой.
И в битве страшной и кровавой
не ты закрыл собою дзот.
Какой тоской, какою славой
Кривишь завистливый свой рот?
Широкой, вольною, людскою
бульвары катятся рекой,
а ты все носишься с глухою
своею девственной тоской.
А ты все мечешься, рискуя
непонятым Отчизной быть,
чтоб аксиому прописную
судьбою собственной открыть.
Костры
По тротуарам ржавым, золотым
не я прошел – осенний сизый дым.
Что за огонь в глазах моих рябин?
И я прошел на красный свет рябин.
Я трогал женщин за руки: – Сестра,
вновь красоту сжигают на кострах.
И если в том никто не виноват,
сожги меня, прохожий или брат!
И я шагнул в осенний сизый дым
и стал лиловым, алым, золотым.
Я оглянулся в пламени лишь раз
на поздний крик: – Ты не расслышал нас!
Роще светло и пусто
Роще светло и пусто.
Листья летят на волю.
Гибнуть – тоже искусство.
Роща, не оттого ли
листьям даруешь волю?
Ветру легко, раздольно
кружить и ронять над полем
горящих, слепых, безвольных…
Ветер, не оттого ли
листьям даруешь волю?
Воля ты или доля?
С тяжкой земною болью
всех принимает поле
к сердцу – не оттого ли?
Домой
Зимний сумрак лилов,
но от ярких огней
понежнел и едва розоват.
Суетлив, бестолков, день пропал меж ветвей,
пересудов, газет и зарплат.
Ветер шубы пронзит,
и быстрее бегут
пешеходы с работы домой,
бедолагу, наверное, только не ждут
с его снежною вечно спиной.
День пропал,
не тоскую, не рвусь, не люблю,
залезаю в автобус – и рад,
и зажатый меж плеч,
я качаюсь и сплю
под шумок, анекдоты и мат.
Я увижу раздолье, цветенье, и сев
и внезапно услышу – рифмач! –
молодицы зажатой кокетливый гнев
и ребенка зажатого плач.
«Ну и что ж, – бормочу, – это дело ее,
а ребенка, естественно, жаль…»
И опять погружаюсь в виденье свое,
в беспокойную дрему-печаль.
Не автобус – консервы, зато и тепло,
так бы ехать и спать до конца,
но опять – на мороз, но опять – обожгло,
у прохожих не видно лица.
И бежишь на ветру,
что сечет, как стекло,
вдоль пустынных слепых фонарей
на окошко родное,
в котором светло,
мимо мрачных подъездов – скорей!
…Мощный ветер ревет за промерзшей стеной,
сквозняком из окошек свистит.
И всю ночку мне снится:
сквозь гул ледяной
наш автобус летит и летит,
молодица, ребенок, виденье мое…
Было тесно, а гневно – едва ль.
«Ну и что ж, – бормочу, – это дело ее,
а ребенка, ребенка-то жаль…»