Вопрос, вопреки концепции сведения человеческого существования к неизбывной абсурдности мира не может уже не касаться надежды а, значит, веры и любви. Вопреки абсурду жизни и абсурдистской концепции, отказавшейся даже от надежды. Ибо само существование (от него нельзя отказаться, пока живой) подразумевает, включает в себя уже некоторую будущность, которую невозможно вычленить из природы настоящего времени, пребывающей в неустанном процессе деления на прошлое-будущее.
Таков непреложный смысл процесса времени, вопреки любому абсурду.
Итак, если есть настоящее, то есть и надежда на продление его в будущее, и есть вера в его превращение, просветление, направленную осмысленность.
Но пока поэт чувствует, как некая сила затягивает его в глубину, как «избитая» субстанция бытия не дает ему ни опомниться, ни забыться, хотя все происходящее с ним и творится как будто в забытьи. Помимо его собственной воли, вне какой-нибудь доброй воли вообще.
Это в стихотворении «Глубина-высота», где оба термина-образа – жестко противополагаются друг другу. До внутренней враждебности. Высота утрачена – есть дно реки.
«Так глубина следит за высотой, / морщиня время, будто бы моргнула. / И нет ей льда… И только ледяной / взгляд высоты навис округло. / О вечные враги! – Им мира нет. / И глубина кипит от зла во мне… / И если б не сомненье, что во мне… И если б это было не во мне, / я б знал: к кому пойти с повинной».
В безвременье (мёртвой Вечности) – нет диалектики, живого нерва, формы философствования. Человек нерефлексирующий – есть только механизм, способный лишь рационализировать по встроенному в него шаблону. Он не способен свободно мыслить – вовлечено, честно, последовательно. Мыслить как живёт и жить как мыслит.
Поэтический эон А. Банникова – пора безвременья, неверия, смерти при жизни. Поэт физически ощущает его, времени, отсутствие. Поэт не выводит (уже не в силах) читателя к той блаженной легкости бытия вечно живого, которую сообщает подлинное религиозное чувство как о бытии божественном, целесообразном для бессмертной человеческой души, страннице обоих миров.
В этой вынужденной близорукости, посюсторонней одномерности современного материалистического мировоззрения, в которой как бы замкнут поэт – есть неспособность времени увидеть в посюстороннем мире иной потенциал бесконечности, путеводный отсвет мира вечности, освещающей верный (исполненный надежды) путь.
На часах не вечность – но полночь.
«Замерла полночь полпервого, будто что-то хотела / сказать – и забыла. Окно черпает черною горстью / снег, которому можно придумать любой оттенок: / лазоревый, розовый, нежный, пепельный, горестный – / зависимо от настроения и дальнейших намерений… / Снег – бессмысленно белый лежит на тропе…/ и, значит встали часы – механизм вычитания времени / и жизни – ничтожной величины по сравнению с временем. / Поэтому в формуле жизни – результат отрицательный».
Снег – единственное, что осталось от жизни и времени – спасает от петли. Ряд определений снега поэт замыкает эпитетом «горестный» и «бессмысленно белый». Это все то, что только и осталось от жизни и времени. От целого.
«То, что быть может целым – по частям / я узнаю, не приближаясь к целому ни на чуточки. / Быть может, человек с того и начался, / когда придумал имена несуществующему… Вначале было имя, а потом – дела и немощь…/И совесть стала больше веры… А мучить / не перестанет ни на том и ни на это (свете)…./ Так значит мера всему – сомненье…/ У каждого ночь своя. А я открываю счёт, / ибо мечта о целом есть стремленье / к собственному ничто». Мы ставим вопрос: что происходит, о чем это поэт говорит? Почему высшие идеи, целое, вера, совесть, обернулись горестью, и бессмысленностью? Почему в конце века, по свидетельству поэта, жизнь стала отрицательной величиной, символизирующей к тому же и вообще конец света? Почему вера или небо превратились в «бесконечность бессонниц», а «имя» в «дела и немощь»? Ответ – в третьей части стихотворения «Жизнь минус время»: «Ты любишь – тебе хвала …/ Но…если чего-то до целого не хватает – / оно становится лишним, / его становится слишком много – не удержать и не выдюжить…
/ Вот так и с любовью, так и с Богом – лишь усомниться стоит единожды. / Так значит мера всему – сомненье… /…У каждого ночь – своя. А я открываю счет, / ибо мечта о целом есть стремленье / к собственному ничто».
Итак, поэт-философ, уже ни живой, ни мёртвый, и в современном ему аду не может не мыслить.
Цена истины – сомненье? Не всякий сомневающийся истину обретает. Истина есть – мера врожденного таланта, его природа, одно из имён Бога.
С этим даром-критерием наш поэт родился в эпоху безвременья, кризиса и распада общественных идеалов и ценностей. «Закрываю глаза»: «…так пустота вытесняет породы и нравы, / шероховатую тяжесть – бесплотная правда… / Сон вытесняет сознанье – глаза закрываю – / под веками возятся мухи – мухи распада».
Но поэт как личность, независимо от собственной воли, – есть орудие коллективного бессознательного, всего, смутно происходящего с его обществом. Он вынужденно диагностирует современность, прививает к себе и испытывает на себе болезнь времени.
Рискуя, как иной врач-экспериментатор, прививающий себе вирус в поисках эффективного лекарства. Поэт (вольно-невольно) «берет на себя» бессознательное своего народа, испытывая всё зло, добросовестно пытаясь его выразить, осознать, тем самым – одолеть.
Неверно сводить сказанное, написанное поэтом к его особенным (индивидуальным) пристрастиям – важно, насколько талантливо и верно он выражает сам этот дух времени относительно незыблемых ценностей. Даже если они не прослеживаются во времени.
В своих стихах А. Банников мыслит зримо и зорко, в изощрённых образах. Бесстрашно мыслит самый распад, разложение своей среды существования. Это дается ему с большим трудом и напряжением, но он упорно не оставляет попытку свести воедино разрозненные ассоциации своей экзистенции – ассоциации, может показаться, случайные, не всегда понятные читателю, а возможно, и самому автору.
Это напоминает упрямую, отчаянную попытка еще живого, теплого куска одушевленной человеческой плоти удержать разлетающиеся, остывающие частицы авторского Я и его Мира, с которым будучи тесно спаянным, он вместе и распадается.
Перед нами возникают причудливые образы: «Снежинки, прищурясь, как веки стрелка, / метятся, чтобы в свет фонаря / влететь – и блеснуть…Как душа старика, / себя вспоминает ночь ноября:…В чужих / воспоминаниях нам места обычно / всегда не хватает. (Зато мы во лжи / чьей-нибудь будем главной добычей) / Всплывают обломки мира и песен / из старых бараков – тонущих… Как площадь – / моя неизвестность…/ …Мера пространства – / настриженный веками взгляд. /…Обломок звезды за глаза потянул – / туда не хочу… И в коленную чашечку / боль от падения льётся…/ …Тут слово кончается – / внятной молитве не внемлет пространство».
Поэт выражает эту бессловесность, домолитвенную невнятность мёртвого пространства, окружающего его. Высказывает саму его немоту и пустоту, тьму внешнюю, в которую угодил безнадёжный (индивидуалистически-абсурдистский, по Камю, в западном варианте) 20-й век – с его самонадеянностью, неверием, безнадёжностью, бесчеловечностью.
А. Банников, верное дитя своего неверного века, как бы заговаривает саму смерть, сохраняя и удерживая из последних сил жизнь на её границе – жизнь, окончательно иссякающую, зашедшую за точку возврата, стремительно распадающуюся… Это же и автопортрет поэта, точка сборки и разложения современного ему человечества.