ПРОЗА
30 Ноября 2021, 11:00

Маятник. Часть десятая

Повесть

Дверь почтового отделения гулко стукнула на тугой пружине. «Сколько говорить: дверями не стучите!» – окрикнула Токжан женщина за стойкой. Токжан купила у нее конверт, подошла к старому столу, испещренному чернильными кляксами и надписями, и обмакнула заржавелое перо в чернильницу. Подумав немного, она старательно вывела: «Москва. Товарищу Михаилу Ивановичу Калинину» и подробный обратный адрес. Подув на конверт, чтобы высохли чернила, Токжан опустила письмо в почтовый ящик и поспешила в школу.

Прошел месяц. Токжан сидела на уроке, как в дверь класса постучала ее сестра Майлаш и попросила учителя «на минуточку Тошку, очень надо».

Они стояли в школьном коридоре. «Танцуй, Тошка, что ты стоишь, как аршин проглотила! Ислама отпустили, он не виноват!» – выкрикнула Майлаш. Она сама закружилась в русской присядке, вздымая руки и смеясь во весь рот. Токжан пустилась в танец за ней, преодолев первоначальную оторопь, кривляясь от радости нелепо и страстно, и тоже вскидывая руки.

Холодное декабрьское солнце падало на серые школьные стены длинными полосами, деревянный пол, скрипя и охая, вторил топоту детских ног, и на струящемся морозе за окном кричали галки.

Как сумасшедшие, со сбившимися на затылок шапками, они бежали домой, повторяя выученную недавно в школьном хоре песенку:

 

Распрягайте, хлопцы, коней,

Да лягайте почивать!..

А я выйду в сад зеленый,

В сад криниченьку копать!

 

«Тошка, Тошка, а что такое криниченька?» – «Колодец, Муся. А как его освободили?» – «Мама сказала, из Москвы пришло письмо. Тоша, ты к нему не подходи, если его еще в баню не водили». «Почему?» – Токжан остановилась. «Он вшивый, – радостно кричала Майлаш. – Мы к нему кинулись обнимать, а он говорит, не подходите ко мне, я вшивый! А мама вырезала из газеты фотографию товарища Калинина, поставила на подоконник и уже три раза молилась на нее». – «Молчи, Муська, дура, молчи!» – воскликнула Токжан и прижала к себе сестру. Обнявшись за плечи, они добежали до дома.

Ислам сидел на кухне за столом, прислонившись к стене, в белой выглаженной рубахе, вымытый, похудевший и осунувшийся еще больше, чем на последнем свидании, когда его видела Токжан. Отец сидел напротив, между ними стояла початая бутылка водки. Мать суетилась у кипящей на керогазе кастрюле, на деревянном буфете золотились луковицы и очищенные картофелины. «Сапоги снимайте!» – обернулась она на детей, ставя на стол чашку с кизиловыми ягодами, которые Токжан с сестрой насобирали летом на Белом холме.

Токжан так и замерла на пороге кухни, не решаясь подойти к брату. «Токжан, иди сюда скорей!» – сказал он, силясь улыбнуться, он был еще слаб. Токжан вопросительно посмотрела на мать. «Что ж ты, не рада, что ли?» – отозвалась та. Токжан подбежала, и что есть силы, обхватила Ислама своими длинными тонкими руками. В чугунном утюге на подоконнике еще горели бледно-розовым тихим огнем мелкие угли. «Спасибо, моя дорогая, спасибо!» – шептал Ислам.

 

*  *  *

Блестящий черный автомобиль медленно проехал по улице Карла Либкнехта к безымянному переулку и остановился у ворот следственного изолятора. Постовой, молодой солдатик-«срочник» внутренних войск, выглянул из окошка КПП. Водитель автомобиля открыл дверь, и из авто вышла высокая молодая женщина в длинном пальто и с каракулевой муфтой в руке. Она оглянулась вокруг, тонкими пальцами подняла черную вуалетку, будто кого-то высматривая.

Постовой пригляделся: эту женщину он видел впервые. Пожилой майор с седым ежиком жестких волос стал у окна своего кабинета на втором этаже, и вгляделся в приезжую. Когда-то он работал здесь конвоиром. Что-то заставило его оторваться от окна, спуститься вниз и стать в проеме входной двери. В этой стройной девушке с уложенными в сеточку локонами, плавно спускающимися из-под черной шляпки, он узнал нескладную девочку-подростка, которая приходила сюда с передачами, и часто подолгу стояла у ворот, вглядываясь в зарешеченные окна. Эта шляпка, приколотая чуть сбоку на великолепную прическу, напомнила ему, еле уловимо, черный берет на круглой детской головке. Тогда ему стало жаль девочку, и потому он сделал вид, что не заметил, когда сиделец, к которому она пришла, передал ей на свидании письмо. Да, он узнал ее, это была та самая девочка, только имени ее он не помнил.

Она встретилась с ним взглядом, вскинула ресницы, словно обрадовалась, подошла ближе: «Вы помните Кенжегалиева Ислама, моего брата?» – «Нет, не помню», – сказал он. «А меня вы помните?» – спросила она с ожиданием в голосе. Он ответил: «Нет». «Возьмите, это вам», – сказала она, помолчав, и протянула маленькую коробочку, умещавшуюся в ладони. – «Нет, это излишне». – «Как вас зовут?» – «Абсаттаров Садвакас». – «Спасибо вам», – сказала она и положила коробочку на перила крыльца. «Как ваш брат?» – спросил старик. «Слава богу, все хорошо, у него шестеро детей». И она поспешила прочь, помахав ему на прощание. Старик открыл коробочку: там лежали золотые часы с малахитовым циферблатом.

Автомобиль скрылся за поворотом, майор проводил его взглядом и поднялся к себе.

 

ЧЕРНЫЙ СНЕГ ДЕКАБРЯ

 

– Мы сидели дома и боялись. Ходили слухи, что эти парни с площади громили детские сады, убивали детей.

Михаил Юрьевич, ответственный секретарь газеты, по-старчески нервно постукивал согнутыми пальцами по столу, стоя к нему вполоборота. Пальцы у него коротенькие, пухлые, заостренные, прокуренные, указательный и средний отмечены йодистого цвета пятнами от вечно дымящейся в них сигареты «Полет». Запахом «Полета» Михаил Юрьевич заполонил всю небольшую редакцию, а его черный толстый свитер и эспаньолка источали запах отсыревшего табака.

К своим годам Михаил Юрьевич приобрел внешние черты осторожности и бесконечного терпения – сутулость и печальный взгляд. Передвигаясь на своих иксобразных ногах, он был даже несколько изящен, потому что при полном отсутствии следов физической работы над телом старался каждую минуту сохранять грацию движений.

«Ах, как я все это понимаю, господи!» – как бы говорили его глаза, исполненные скорби за всю несправедливость этой жизни, и в то же время они выражали скрытое сожаление при виде двадцатитрехлетнего Рустема, представителя молодой нации, и они оба в своих летах олицетворяли в какой-то мере земную историю Сима, Хама и Иафета. Свинины Михаил Юрьевич не ел, всем, за исключением главного редактора, говорил «ты», отсиживал в своем кресле с утра до позднего вечера – с ним Рустик чувствовал себя уютно, по-домашнему, он казался ему родным восточным стариком. Дипломов Михаила Юрьевича никто никогда не видывал, об институтских годах он рассказывал так туманно, что невозможно было даже понять, в какой стране они прошли. Местечковое его происхождение выдавало глухое «г» и упорное «что» вместо «што».

Он говорил, понимающе качая головой (понимая именно Рустика в данный момент, не всесильную Москву 86-го года, не Колбина, не Кунаева, не Горбачева), но, одновременно опасаясь стать на позицию своего собеседника, которую он предполагал совершенно отчетливо, будто балансировал на тонкой нити, натянутой на площади между башнями, вынуждая и Рустика пожалеть и понять его, говорил мягко, без нажима, вкрадчиво, рассчитывая на доброту Рустика, на разделение им общечеловеческих ценностей. От Рустика зависело в эту минуту, в какую сторону повести разговор, Михаил Юрьевич ухватился бы за его нить.

А вы, Михаил Юрьевич, видели хотя бы один разрушенный детский сад или хотя бы одного окровавленного ребенка?

– Нет, сам, конечно, не видел.

Рустику вдруг ясно вспомнилась картина: в комнате мама, он, двенадцатилетний подросток, тетя Галя, дядя Костя, Софья Яковлевна, сыновья тети Гали – Дима и Владик. Рустик с мамой сидят дома у тети Гали испуганные и растерянные, и только Софья Яковлевна, расхаживая по комнате, громко говорит: «Ей-богу, Гуля, сейчас бы пошла к Колбину и сказала: “Уходите, уходите сами, видите, что из-за вас происходит…”» Это было семнадцатого декабря. И восемнадцатого, и девятнадцатого Рустик с мамой сидел дома, потому что утром семнадцатого им позвонили дедушка с бабушкой, и сказали, чтобы они и носу не высовывали из дому, а дед и вовсе негодовал: «Чего им не хватает, этим студентам, еда есть, крыша над головой есть, учись, работай, так нет же…». И они сидели дома, пока в городе разворачивались события, о которых они узнавали по слухам да по картинам из окна.

С тетей Галей маму связывала несколько странная дружба, так казалось Рустику. Дружили они со школьной скамьи, жили в одном доме. И теперь, когда им было чуть за тридцать, продолжали встречаться очень редко, хотя и очень радушно, разговоры затягивались уже в прихожей. Обычно причиной встречи служила необходимость одолжить у тети Гали денег, в чем она никогда не отказывала, а мама аккуратно возвращала долги в срок.

Однажды тетя Галя попросила Рустика позаниматься с Владиком сольфеджио. Владик послушно выполнял задания, внимательно выслушивал объяснения и робко пухлыми пальчиками брал нужный аккорд. Испуганно поглядывая на Рустика круглыми глазами с рыжими ресницами, он еле слышно спрашивал, если чего-то не понимал. Рустику было ужасно жаль его, и он боялся обидеть его чем-нибудь ненароком и даже тише старался говорить. Вошла тетя Галя, поглядела на Владика и, крепко стуча по его лбу маленьким кулачком, сказала: «Ты еврей, и поэтому ты должен быть лучше других, потому что тебе всегда будет труднее. Понял?» Дима, старший, помог Рустику в выпускном классе с информатикой. Когда Рустик закончил школу, семья тети Гали уехала в Израиль. Звали и Рустика с мамой, да уж что им там делать. Мама написала им как-то письмо, но ни ответа, ни звонка не последовало больше никогда.

А в те декабрьские дни они хотели быть рядом с Гулей и Рустиком, видя в них защиту. Рустик с мамой, быть может, и сами искали этой защиты, но ждать ее было неоткуда. Под вечер семнадцатого они все-таки вышли из дома. Первой сломалась мама: «Там что-то происходит с нашим народом, а мы сидим тут…»

 

 

Продолжение следует…

Автор:Асель ОМАР
Читайте нас