ПРОЗА
23 Августа 2021, 11:00

Башкирский мёд. Часть первая

Рассказ

Зайцы делятся на социалистов и капиталистов. Это я узнал от грустного семнадцатилетнего башкира по имени Салават, когда мы с ним месили апрельскую грязь в Гузове, забытой Богом деревне на севере Башкирии. Сырой чернозем, перемешанный со снегом, облеплял сапоги до колен, я придерживал огромные одолженные мне Салаватом сапоги за голенища, чтобы не увязли, торопясь через поле мороженой картошки. Прямо из-под моих ног выскочил обшарпанный заяц-беляк и запетлял к сосняку. Салават улыбнулся ему и сказал добродушно:

– Шоциалист!

У Салавата были выбиты в драке все передние зубы, рассечена оттопыренная губа. Он шепелявил так, что поначалу его нельзя было слушать без улыбки. Казалось, говорит трехлетний. Однако ощущение это проходило быстро.

Беляк – заяц лесной, объяснил он, заметив мою улыбку. Когда рождаются зайчатки, мать их бросает, теряет. Они разбредаются, и любая самка, учуявшая по запаху зайчонка, подбегает и кормит. Коллективисты. Беляки. Коммуной живут...

– Фрилав на инглиш, – заключил он свой рассказик. – Ш-швобод-ная любовь, по-нашему.

Я остановился посередине поля в нетерпении, чтобы тут же выяснить все и про зайца-капиталиста. Капиталист, оказывается, заяц-русак. Он живет в степи. Южнее. Степь – место открытое. Спрятаться негде, любая ямка – сокровище. Если самка находит углубление, она там утверждается с зайчатами, никого не пускает. Мой дом – моя крепость.

– Империализм, как пошледняя штадия капитализма! – солидно сказал Салават, и узкое лобастое лицо его засветилось – в первый раз за все время нашего недолгого знакомства...

Я люблю натуралистов. Они – моя слабость. Человеку, которому заяц-беляк друг и брат, который издали отличает посвист пеночки и улыбается ему, как голосу родного, такому человеку я готов довериться почти безоглядно. Если же ему, в его семнадцать лет, не терпится, как Ламарку, по-своему сгруппировать природу, я готов слушать его, даже коченея от северного ветра.

Но Салават не останавливается, не ждет меня. Только на мгновение приседает у глубоко вдавленных лосиных следов и тут же спешит дальше.

Он лишь три месяца назад стал зоотехником; тут, в родном селе, его первая должность, которую он, по выражению его деда, "сполняет бегом...".

Я вспомнил о своем сыне и подумал: какой радостью был для учителей Салават. Нацеленный с детства...

– Ош-шибка ваша! – бросил Салават на бегу, едва я заикнулся об этом. – Я был страш-шенным хулиганом. Извергом. Чешное шлово!..

Моя улыбка заставила его задержаться.

– Не верите? Учительша географии была. Из города Златоуста. Задала мне на дом задание. Опиши природу! Как видишь, говорит, так и пиши. Две недели нудила... Природу писать – это ж как на икону плевать... Не буду, уперся. Она меня за дверь... Ух, тогда я наворотил. "Сквозь красноватые листья клена платановидного просвечивали странные разноцветные плоды бересклета бородавчатого..." Дальше – больше! "Упираясь могучими корнями в землю, стоял нетопырь-карлик..." А нетопырь-карлик – летучая мышь... Она читала, верите, прослезилась. И класс прослезился. До того прослезились, гады, что перестали на ее занятия ходить. Верите, как вспомню сейчас, жаром обдает. Учительша всю жизнь у домны прожила, откуда ей знать. Страшенный был хулиган!..

В голосе Салавата не было прежнего оживления: мы дошли до цели...

А целью нашей был коровник на краю поля. Салават открывает половинку дощатых ворот на скрипящих петлях, и перед нами, в сырой земляной темени, вырастает зрелище, которое можно увидеть разве во сне...

Корова, вернее то, что осталось от нее: скелет, обтянутый буро-белой

кожей с язвой, обработанной чем-то вроде зеленки, стоит на ногах-палках, подвешенная, чтоб она не рухнула, на бельевых веревках...

Глаза привыкают ко мраку: подобное видение и в соседнем стойле, и в другом конце коровника. Остальные стойла пусты... Едкий запах лежалого навоза не доставляет мне радости, но я уже не могу выйти, продвигаюсь внутрь сарая, а Салават останавливается и, достав из кармана ватника домашнюю лепешку из картофеля, дает вздрогнувшей корове. Она жует как-то не по-коровьи быстро, а он гладит и гладит костлявые бока, шепча ей что-то по-башкирски.

Таким тоном шепчут любимой...

– Вошемьшот было! – вдруг кричит Салават.– Приехал, еще дышали... Продал корма Шингарей! У, Шояк! – Он еще что-то кричит по-башкирски.

Я уже знаю, что "шояк" по-башкирски – лжец. Но еще ничего не понимаю в том, что произошло. Эпидемия, что ли, была?.. Как это можно – продали корма? Пропили, что ли?

– Коровий лагерь! – Рассеченная губа Салавата дрожит. – Штро-гий режим!.. Не дотянули до травы. Все корки собирал, огрызки, кору варил, ботву, картошку из-под снега рыли – не дотянули...

Мы бредем назад, по скрипящей, перемешанной с талым снегом грязи; мне не терпится взглянуть на председателя колхоза Шингареева.

– Он что, пьяница? – спрашиваю у Салавата.

– Шояк – Шингарей? Ой, нет! Башкир много не пьет. Русский много пьет.

Он трезвый убил. Трезвый! Его хотели снять, но...

Это я уже знаю. И не только я. Ведь я "брошен на пожар". Да что там – на пожар! Почти бунт... Собственно, дойди Гузово до бунта, прислали б не меня...

Тут бунт на коленях. Крик души. Он лежал во внутреннем кармане моего пиджака в виде многостраничного страшного письма, написанного цветным карандашом: другого, видно, не было.

Три дня назад мне позвонили из газеты "Советская Россия", попросили заехать и показали это письмо, в котором и про голод, начавшийся в деревне, и про "коровий лагерь" упомянуто вскользь. А три четверти письма кричало, взывало к совести человечества – большими детскими буквами, решительно не признавая женского рода:

"...Весь природа опустошал. Вот пример: тетерка, глухарь, рябчик на рынке нарасхват, коли весь коров помирал. Приказ: колхознику стрелять ястреб, лунь и другой хищник, который тетерку клюет! А ястреб, лунь – это же санитар, клюет больных, слабых.

Месяц прошел, весь тетерка помирал, весь глухарь помирал. Весь рябчик... Весь семейство тетеревиных... Мор!.. Лес, как сирота. Кто дал право рушить биоценоз?!"

Письмо было коллективным, под ним стояло триста двадцать подписей на четырех языках: башкирском, мордовском, татарском, русском,– вкривь и вкось,

и несколько оттисков пальцев тех, кто не ведал ни одного...

Потому и позвонили из столичной газеты, в которую ежедневно приходят мешки писем, что триста подписей... "Коллективка", шепнули в редакции. Этого не любили и опасались...

И главный редактор газеты Константин Зародов, посоветовавшись с кем-то, решил послать "на пожар" кого-либо из писателей, за которого газета, по крайней мере до опубликования материала, ответственности не несет. Черт знает, как еще повернется!

Писал "коллективку" Салават. Это было не так уж трудно понять... И вопросительные знаки на тетрадном листочке были его. Они возвышались над строчками, как деревья над травой. И казалось, даже раскачивались, как деревья на ветру.

Было от чего раскачиваться...

– Вы видели манок? Знаете? – спросил Салават, заведя меня по пути из коровника в какой-то длинный барак. Я понял, что это клуб, лишь по гигантскому иконостасу в красных рамах; с иконостаса застыло, косилось на нас Политбюро в исполнении местного художника, видимо, татарина: все члены Политбюро – широкоскулые, круглоглазые – походили на татар, пожалуй, даже на татарских ханов, только почему-то в галстуках. Какой-то татарский пир!..

– Вот манок! – Салават отпер рассохшийся шкаф, достал из-под бумаг деревянный манок и подул в него. Раздалось утиное кряканье... – Зверь такого не придумает. Только этот ... хомо сапиенс! Манки на утку, на рябчика, на оленя. Все для убийства! Страшенного! С обманом... Этот я отобрал у школьника. Спросил его, зачем обман? Нехорошо обман...

Салават стал живописать – и руками и плечами, как колыхалась на воде выструганная школяром из дерева утица, а сам школяр дул в это время в свою кряхтелку. Самец услыхал утиный кряк и, забыв все на свете, метнулся в любовном экстазе, к утице. А школяр его из ружья. С лета...

– Обман! И тут точь-в-точь такой же обман...– Салават показал на отсырелые деревянные стены барака. – Приехали из города Бирска. И – в свой манок. "Выборы! Выборы!.. Всеобщие, открытые... Шояка переизбирать". Манок искусный. Кря-кря! Все слетелись...

Скамеек не хватило, сидели на полу, на подоконниках; мальчишки табором впереди; их оттеснили под стол президиума, накрытый прошлогодним лозунгом. Сказали: выбирай председателем Шояк-Шинга-рея. Пятый год подряд. Тут как закричали: "Этому больше не бывать, чтоб Шояка председателем!.."

Подсчитали поднятые руки, постыдили тех, кто тянул сразу две. Четыреста двадцать против Шояка. Только семь за...

Из Бирска который – опять в швой манок. Кря-кря! Еще раз! Обратно голосовать. За Шояка еще меньше. Четыре... Даже дежурные свинарки прибежали, чтоб Шояк-Шингарея не допустить...

Из Бирска который приказал двери запереть и никого не выпускать. Обратно голосовать.

Часов через шесть, за полночь, начал народ в окошки прыгать. У кого скотина не кормлена, у кого детишки взаперти...

А главное, поняли – не выборы. Манок: кря-кря! Подделка!..

Зрачки Салавата от ужаса расширились, глаза стали черными, без дна:

– Какой манок придумали, а? Даже сказать страшно! Кря-кря! На людей!

Двадцать шесть часов держали колхозников взаперти – такого я действительно не видел! К вечеру следующего дня мужики высадили дверь, матерясь – преимущественно по-русски, и спустя полчаса в бараке осталось лишь девятнадцать человек, решивших лечь костьми, но Шояка провалить...

– Из Бирска который, – изумленно рассказывал Салават, – лоб платком вытер и –обратно "кря-кря"!.. В шестой раз... Кто, спросил, против Шингареева?.. Все девятнадцать подняли руки. Как один.

– Из Бирска который поглядел туда... – Я взглянул в ту сторону, куда показал рукой Салават, невольно задержав взор на главном татарине, изображенном во весь рост, от пола до потолка. – И потом сквозь зубы: "Значит, таким путем! Запишем. Семнадцать против. Все остальные колхозники, естественно, – за..."

– Чешное шлово! – прокричал Салават испуганно. – Каждого спросите... Верите, что такое возможно?! А я думаю иногда, приснилось мне... Кря-кря! На людей?!. Се ля ви!.. Кошмарный инцидент, если по-русски. Я тоже был хулиганом, хорошо! Но мне было четырнадцать. Ужасный возраст!.. А Шояку?! Что ж это такое? Кто ни прикатит в Гузово, всех вот так, на манок. Кря-кря! Что ни чужой, Шояку помощь. Кто тут только не побывал!

Только сейчас я начал понимать, почему Гузово встретило меня закрытыми ставнями и безответными дверями. Я прибыл на машине с обкомовским номером...

Меня привезли сюда в сумерках. От Уфы мчали по выбоинам часов пять, окоченели, проголодались. Обкомовский шофер в двери кулаком стучал, потом сапогом.

– Ну, Гузово! Ой, Гузово! Поняли, что за народ?! Колыма по ним плачет!..

Из одного оконца выглянули – и свет погасили. Мол, нет нас...

У башкирских домов он просил впустить нас по-башкирски. У мордвы – по-мордовски. Бранился по-татарски. Как он отличал в полумраке башкирские хаты от русских или мордовских!..

– Тут сам кричи! – Он повернулся ко мне в ярости. – Тут ваши живут, воронежские!.. Наличник какой, разве не видать?..

Улица как вымерла. Не у кого даже спросить, где правление. А тут и вовсе стемнело, и зарядил дождь.

 

Продолжение следует…

Автор:Григорий СВИРСКИЙ
Читайте нас