4
Для моего поколения поэтов, а нас было несколько человек и почти все уже умерли-погибли в безвоздушном культурном пространстве позднесоветского и постперестроечного времени, живительные стихи — «ворованный воздух» (Мандельштам), которые тогда были сильно под запретом, были просто невозможны, и только — бесконечно желанны! Именно как воздух или вино жизни. Их нельзя было нигде раздобыть, а такая в них была нужда! И разрешённые для печати стихи, пройдя сквозь идеологическую цензуру и застой мысли-чувства своих читателей-издателей того времени, стали совершенно фальшивыми. Давно превратившись в невыносимо надышенный, испорченный массовыми повестками дней, лишённый горнего света «затхлый воздух» (дух мёртвого времени, этого гальванизированного покойника). Так что читательских лёгких, чувств и мыслей (помыслов) они не освежали. И тем немногим, которых время выдвинуло в живые поэты и наделило индивидуальной душой (а не массовостью сознания), оставалось только гибнуть и петь об этом свои песни. И гибли, и погибли многие окончательно пребывающие или бьющиеся в отчаянии, пребывая в местах блестящих механических парадов и полного внутреннего запустения.
И вот стали появляться живые стихи и живая философия. И это было как удар душной грозы по засыхающей сирени-черёмухе!
Моё поколение поэтов было андеграундом и спасалось оно в эти 80-е (на излете позднесоветских времен) буквально тем, что жадно впивалось теперь, как пчела в чашечки цветков, в появляющиеся наконец на пороге уже гибели нации (нация неизбежно гибнет вслед за отдельными своими — подлинными, убиенными расчётливой и фальшивой пропагандой, поэтами) настоящие стихи и душевозродительную буквально философию. Всё ведь и начинается с отдельных личностей и заканчивается вместе с ними. А в поле читаемости появились первостатейные авторы, как-то: Блок, не в формате школы и уже не программный, запрещённая «Москва кабацкая» Есенина («Пей же пей, на проклятой гитаре…!»). Стала доступней Ахматова, обширная (включая прозу и «Поэму без героя»), Брюсов, Гумилёв, Анненский, Ходасевич, Георгий Иванов, Цветаева (её спасительное для человеческой, ещё живой души, безмерное отчаяние), великолепно захлёбывающийся свободно звучащими смысловыми эмоциями в порыве вольных строк, а потом вдруг яснящийся Пастернак. Готически-воздушный, цивилизационный, а потом трагически задыхающийся и бешено, мучительно спотыкающийся умный и тонкий «смысловик» (по собственному определению) Мандельштам. Арсений Тарковский, земеревший в советское время выскочек как осенняя оса на стекле забытого на веранде фужера. Заболоцкий, сначала поздний, но потом и автор дивных «столбцов», весело-гротескно выстреливающих вдруг как из ружья — «прямыми лысыми мужьями» и скачущими на конях девицами (вот они, потрогайте, тёплые, упругие!), с их потрясающе-нежными «устройствами тел», вмиг превращающими и вас из простого, глазеющего на весь этот цирк ротозея, в гениального, восторженного от небесного счастья стихотворчества идиота. Вообще все невыносимо весёлые и хитроумно жизнерадостные Обэриуты появлялись и потрясали до культурно-эстетических коликов в животе и мозга костей так, что жить становилось не просто веселее, а сладостно-щекотнее и пр. пр. пр…
И появлялись (сначала в философских энциклопедиях и строгих академических изданиях) настоящие философы (!) (Бердяев, Лосев, Шестов, Флоренский, Бахтин (о счастье жить полной грудью!) и пр. пр. пр… Я назвал лишь немногих русских — величайших. А сколько было великолепных поэтов и умоспасительных, будоражащих индивидуальную мысль философов вообще, ещё, так сказать, и «из-за бугра»?.. И не сосчитать! Тот, кто и теперь жив как поэт, жив благодаря им, вышеупомянутым мной здесь поэтам. Преемственность настоящего в поэзии — сила. И — наоборот — вырождение. Да вместится! И мировая свободная мысль (право мыслить самостоятельно) — в том числе вместе с остро-индивидуальным чувством-ощущением. А иначе ты — журналист, а не поэт, и тебе пишется-работается на любую тему бодро-весело-легко. Ибо язык журналистики — не художественный язык, а набор готовых социальных клише. Но честный журналист — это, несомненно, и социальное мужество в придачу к прямоте характера. И такого журналиста власть тьмы может выгнать вон (от своей кормушки) с оплачиваемого ей места и сожрать.
А поэт и так — работает непрестанно днём и ночью, сторожем-дворником, во все времена. Поэт-дворник — выше по иерархии (Вознесенский). Либо — дипломатом.
И доходило в СССР (все давно знают) не только до банальных и привычных запретов печататься, но и до нешуточных неправедных экзекуций над авторами. Того же «последнего великого русского философа» А. Ф. Лосева запихнули некогда, «как шапку в рукав», в ссылку — строить Беломор-канал. А не философию независимую сочинять и систематизировать в своих величайших и тончайших анализах. Тем и велик! В такой ситуации, невыносимо затянувшейся, понятно, что свободный художник вмиг чувствует себя ободранным властью тьмы и невежества бедным поэтом на грани личной гибели. Либо — разрешённым в печать поэтом, но наступившим обеими сапогами на горло собственному Таланту. А в позднесоветское время многие бездари становились даже главарями печати, где-нибудь в провинции, в иной газетёнке. Это были люди с хваткой и расчётом, но бесталанные.
Тут важно не спутать божий дар с яичницей — с модой надувания простой массы народа, с «идолами времени, идолами площадей, идолами толпы» (Беркли), и с прочей идеологией-идолологией. С новой, уже не пушкинской, а широко-социальной «светской чернью» (что было и всегда, впрочем), быстро продажной новой чернью, состоящей сплошь из выскочек и как бы новой знати. Читай пушкинского «Мещанина». Как никогда — сегодня актуальное чтение.
Итак! Вернувшийся в родную Итаку Одиссей снимает со стены свой могучий лук, чтобы воздать по острой стреле смысла-истины, наповал разящей каждого ложного претендента на его законное место, каждого пройдоху с позлащённым пузом и каждого лживого наглеца-выскочку.
Лук Одиссея, так напоминающий Лиру Орфея.
5
Мне давно любопытны опыты Владимира Кочнева, не за всем, что им написано, я успеваю уследить. Это и невозможно, я же не автомат, выдающий сдачу. Читать приходится много, для того чтобы писать дальше самому. Ибо процесс духовно-эйдетического становления, творческой трансформации самостоятельной личности бесконечен. А наша работа по пробуравливанию чудесных лунок в стратосфере (чтобы новые снопы света и разноцветные ворохи смысла хлынули через них из вечности прямо в нашу историю) — тяжёлая работа. Но такова поэзия. Она и во сне не перестаёт, как та самая Евангельская Любовь. И вечно не затухает она, как свет во тьме… Но и таково вообще (позитивное, в сущности) строительство Воздушных Замков для Новой Жизни духом пробуждённой индивидуальности. Поэзия, стихи — суть обитание личной души в обителях не общепринятой исторической реальности. А допуск в настоящую поэзию строг, и вхож в неё — не каждый. Только посвящённый: читатель-писатель, продвинутый в обе бесконечные стороны времени от точки своего существования. Кто попало — испепеляется уже на входе в искусство, требующее всего человека разом. Или потом расстреливается временщик-грамотоносец из Лиры её же могучими звуками как самозванец. Такое самоубийство получается.
6
Дело в том, что поэзия вообще (и русская в особенности) — и есть вера или религия по части гимна Творцу всего на свете, возносимого в форме личного признания. В форме существования бессмертной души самого поэта.
И если моё отступление или преступление темы покажутся кому-то слегка пафосными, так ведь и речь идёт о поэзии, а не о прозаическом стереотипе
времени.
7
А разбирать сами стихи Владимира Кочнева я не буду, хотя и вижу в них эхо разного характера. Некоторые — перекликаются со стихами И. Бродского, но имеет место и традиция западного верлибра двадцатого века (это ощутимо в содержании даже классической формы лирики поэта). Пусть это будет игрой для читателя поэзии нашей подборки.