Все новости

"Нас водила молодость..."

…17-летний мальчик, плохо говоривший по-русски, не стал объяснять суровому военкому, что в метрике произошла ошибка: его мама перепутала и вместо того, чтобы записать его «годом засухи», оформила «годом раннего сенокоса». Он торопился на фронт – боялся не успеть на штурм Берлина…

И мальчик пошел на войну. А дальше была история, прожитая целым поколением: окружение, ранение… Ранение было столь тяжелым, что его выбросили из машины, вывозившей раненых, – «не жилец».

В последний момент закинул его обратно один солдат. Тому солдату места не хватило, и он остался умирать. А 17-летний мальчик спасся…

Никогда отец не рассказывал нам о военных наградах, делал вид, что не слышит нашего вопроса – «сколько фрицев убил?». Он рассказывал нам о другом…

О том, как они шли на войну.

…Шли пешком, с мая по июль, от Москвы до Смоленска, ночами, с оружием. Спали на ходу. Переход заканчивался в 10 утра. А потом рыли окопы. Земля красная, глинистая, страшно тяжелая. На родине земля не такая…

Рассказывал о том страхе, который возникает, когда на тебя идут танки, а надо подниматься в атаку. Да можно ли остановить эти чудовища? Спасения приходится искать в узкой, ставшей вдруг ужасно тесной траншее, а танк с невыносимым скрежетом начинает «утюжить» ее… Многие товарищи отца после таких «утюжек» поседели.

Рассказывал о боях на самом обычном картофельном поле, на одном краю которого были немцы, а на другом – наши. Рядом деревенское кладбище, дальше – река Угра. Когда нет приказа о наступлении, никто никому не мешал – «немцы делали зарядку, туркмены, которых было много в нашем взводе, читали намаз, мы пекли картошку».

Это маленькое картофельное поле обе стороны брали много раз.

А потом в дело вступали немецкие снайперы. «К тому моменту, – говорил отец, – мы были уже сборные». Это значило, что от взвода за целый день боя в живых оставались 1-2 солдата. Темными ночами они находили друг друга, и к утру собирали новый взвод. Срок жизни сборного взвода был отмерен по-военному точно: один день боя за картофельное поле. И все знали, что пополнения не будет…

Это было второе «стояние на реке Угре». А тогда, летом-осенью 1943-го, на Угре, на маленьких картофельных полях, истекала кровью 159-я стрелковая дивизия. Именно она должна была стать живым заслоном немецким частям, пытающимся вырваться из окружения…

«Потом, когда после «зачистки» в дело вступали снайперы, мы понимали, что обречены. Немецкая педантичность не позволяла останавливаться на полпути – никто не должен был уйти живым с этого поля, где вперемешку с картошкой и туркменскими молитвенными ковриками падали от выстрелов и разрывов православные деревянные кресты…»

Это поле, так похожее на родное деревенское, и стало для отца последним полем битвы. До Берлина он так и не дошел…

«Снайпер угодил в щит пулемета, разбил станок. Рядом постепенно замолкали другие наши пулеметы… 250 патронов истратил я на этого снайпера, но так и не попал. А он меня ранил. Был августовский полдень. Кровь заливала теплой, липкой струей. Всего-то и нужно было через Угру переправиться, а там – тыл, там нет снайперов, там жизнь. Навстречу бежали медсестры, но не для того, чтобы спасти нас – их тоже поднимали в атаку. Второй номер моего пулеметного расчета подвел меня к спасительному канату, уходящему через реку. Так он и остался в моей памяти – безымянный «второй номер» из сборного взвода, своим ремнем цепляющий меня за «канат жизни» на пылающем берегу…

…Солнце клонилось к закату, когда я очутился на том берегу и мучился от невыносимой жажды. У колодца стояла женщина, через края ее ведер переливалась вода, самая вкусная на свете. Боясь поверить своим глазам, уже на грани жизни и смерти, тянулся я к этому ведру; путая русские и татарские слова, просил пить. «Нельзя, нельзя», – говорила она, медленно отступая… «Жарко, нельзя», – повторяла она, чуть не плача от собственной неспособности что-либо мне объяснить, приводя меня в недоумение этой своей «жестокостью».

До сих пор хочу напиться я той водицы, самой сладкой на свете, а выпей тогда – истек бы кровью в такую жару.

Много позже я понял: оказывается, человека можно спасти, отказав ему в глотке воды…

…Дышать становилось трудно: кровь заливала нос, гортань, уши, рот, и в жару она сворачивалась горячими комками, не пропуская воздух. Солдатской ложкой выковыривал я изо рта спекшуюся свою кровь – это было так же мучительно и тяжело, как и ковырять тяжелую липкую глину на передовой, прорывая бесчисленные километры траншей и окопов…

…Старик, подвозивший боеприпасы на лошади, посмотрев на мою руку, висевшую кровавой безжизненной плетью почти до земли, сказал: «Удержишься, когда будем прорываться, где-нибудь, может, и встретишь медчасть». Вцепившись одной рукой, ртом, зубами за край брички, я удержался. Мы прорвались. Наступила ночь, когда меня подобрала санитарная машина. А вечером следующего дня меня взяли, наконец, на операцию. За полгода на передовой ремень от пулемета превратил мою спину в такой же непробиваемый сплошной ремень, который не могла проткнуть ни одна игла для наркоза. Да и наркоз не брал ни на счет 16, ни на счет 19… Да и кто дальше считать-то будет?

Куда-то очень глубоко, в самое нутро, заходила рука хирурга, разрывала живую ткань, чистила, обернув ватой скальпель, где-то около сердца: пуля прошла всего в нескольких миллиметрах от него. Операционная сестра говорила во время операции, что она моя землячка, прямо из соседней деревни, где прошлым летом уродилось так много земляники…»

Только через годы отец вдруг понял: она ведь даже и не знала, откуда этот беззвучно корчившийся от боли, по-деревенски терпеливый мальчик, так отчаянно цепляющийся за жизнь. Зубы сжимал так, что еще долго потом болели скулы… Всех «земляков» той сестры, прибывших на фронт «от Москвы до самых до окраин», собрала война в этот полевой госпиталь, где крышей становилось небо, а постелью – в лучшем случае, солдатская шинель. И каким согревающим светом должны были стать ее слова, если юноша, который и понимал-то их с трудом, запомнил их на шесть десятков лет? Как оценить их спасительную силу, как измерить это тепло? Нет такой меры…

«Когда я был на операции, у меня украли ремень – вот тогда-то я и заплакал, наконец. А когда пришел в себя на белоснежных простынях (в нашей деревне таких не видел никогда), я понял: рай существует. Он был здесь, в вагоне санитарного поезда, который мчал меня в Москву, в военный госпиталь. Так закончилась моя война».

* * *

Провалявшись полгода в госпиталях, отец пришел домой. Темной ночью постучал в дверь – и через закрытую дверь услышал: «Ты призрак, привидение, кафир. Ты не мой сын. Мой сын погиб под Смоленском. Я не открою тебе дверь до рассвета, потому что никогда не успокоится душа моего сына там, далеко».

И через щель под дверью просунулся листок. Темно. Чтобы прочитать, он просит спичек, потому что, несмотря на то что прошел он через поле, где рассыпавшаяся картошка лежала в лужах крови, он еще не умеет курить, да и первый глоток водки сделает только в 30 лет, успев поработать председателем колхоза. Это будет много позже. А тогда, при свете спичек, у дверей своего дома берет он этот листок и читает похоронку на себя…

Так и стоят эти две родные души по обе стороны двери: мать и сын… Наконец светает, женщина открывает дверь, и сын видит перед собой поседевшую за ночь мать…

…В 27 лет отец стал председателем осиротевшего послевоенного колхоза. И когда отец уезжал на совещание в район, деревня, замерев, ждала своего председателя – ждала, потому что немало председателей было репрессировано. Сначала показывалась его лошадь Алга, потом, по колено в снегу, запутываясь в полах своей длинной шинели, шел он сам. Шел 25 верст пешком – лошадь жалел. И шинель не укорачивал – в ней он пришел с войны, говорил, что шинелью хорошо укрывать лошадь, когда, сбившись в буран с пути, проваливаясь по грудь в снег (послевоенные зимы были очень снежными и холодными), они искали дорогу. И когда в деревню приезжали из района начальники, женщины бросались к ним и на всякий случай просили: «Не забирайте его! Оставьте его нам! Мы умираем от голода, он нас выведет, спасет». Послевоенная деревня жила страшно тяжело – отец говорил, что его поколение досыта начало есть лишь тогда, когда им было уже за 30…

И он спасал… Несмотря на причитания деревенского муллы, построил свиноферму. Выписанный в районе фураж раздавал женщинам, чтобы они варили его детям. Потом круглосуточно рубили ветки и отваривали их свиньям.

До конца жизни сельчане этого не забыли. Уже на закате своей жизни, привычно начиная с почти заклинания «лишь бы войны не было», делились воспоминаниями о войне и мире. И именно они рассказывали нам о нашем отце. И даже я, самая младшая из пятерых детей, помню, как раз в год приходила к нам совсем уже немощная бабушка Махди и дрожащим голосом говорила: «Спасибо, персидатель, вытащил из лап голодной смерти. Иншалла, туган, доживу уж до коммунизма». «Ничего себе, значит, до 80-го года, – догадывалась я. – А сколько же ей тогда будет?». «Вот, пришла, прежде чем уйти», – говорила она. «Куда уж она уйдет, и так еле ходит, опять надо будет проводить», – недоумевала я. «Туда, откуда не возвращаются», – объяснял брат.

И как-то летом она ушла туда, «откуда не возвращаются» все те женщины, старики, да и мужчины, которые в те далекие годы «шли к Шарифьяну», хоть почти всем им отец годился в сыновья. «Иду к Шарифьяну» означало «за советом».

Меньше всего советов отец давал, наверное, нам, своим детям. Он говорил: «Дети, я думаю так, но вы решайте сами».

«Решайте сами». Вера в людей, вера в своих детей – может быть, это и есть самый мудрый его совет?

…По 2-3 часа выступал он на колхозных собраниях, на память читая строки из Пушкина и Тукая, решения партсъездов и статьи Ленина; каждого ушедшего на фронт вспоминал поименно и отмечал каждый заработанный сверх нормы трудодень. И стар и млад жадно слушали своего председателя, и светлели их лица, и теплее становилось в нетопленом клубе, – он спасал, как мог…

В колхоз отвел он корову – у плетеного сарая остались стоять старуха-мать, юная жена и дети-погодки. Так было нужно. И мы никогда не спрашивали, почему…

Шли годы. На краю деревни появилась маленькая электростанция – это она в первый раз осветила дома электрическим светом. В деревне начали выращивать не только огурцы и репу, но и арбузы на колхозном огороде. А вскоре она уже утопала во фруктовых садах… Разведение рыбы в специально вырытом колхозном пруду (невиданное для тех лет дело!) стало для хозяйства статьей дохода…

Как лучшего председателя колхоза в районе, отца отправили в Москву, на открытие ВДНХ, где он встречался с Хрущевым, Молотовым, Ворошиловым.

Всю жизнь отец мечтал учиться, но – когда? Весной – сев, летом – сенокос, потом жатва, потом подготовка к следующей весне. Да и матери пришлось оставить Московский институт иностранных языков. Но диплом вуза отец все же получил – в один год со своими младшими детьми. Старшие к этому времени давно уже отучились, первыми в деревне получив высшее образование. Ему тогда было 58 лет.

…Зрелым мужчиной сделал он первый глоток водки, а свои «наркомовские» сто грамм перед атакой отдавал наводчику, пожилому украинцу Михайло, каким-то особым чутьем понимая, что тому это нужно больше. Во время бомбежек они, крепко обняв друг друга, вжимались в землю. Когда июльским днем 43-го на небе неожиданно появились самолеты, они, так же тесно прижавшись, припали к земле. Долго кружили самолеты, но и тогда, когда, наконец, улетели, товарищ его не поднимался… Очередь прошила второго пулеметчика насквозь, но отца, оказавшегося под его плечом, она не задела.

Откуда был этот солдат? Почему мы не интересуемся его осиротевшими детьми, потерявшими его родными? Почти никогда досыта не наедавшемуся деревенскому пареньку, почти подростку, этот рослый и грузный украинец мог казаться пожилым, но на передовой линии действующей армии он мог быть моложе меня, самой младшей из детей отца…

Отец не рассказывает нам о подвигах и сражениях. Раньше у него не было времени, теперь его нет у нас. Да, наверное, не только поэтому…

Удивительно стойко, даже смиренно принял отец и реалии сегодняшней жизни, и его ценности, ни на йоту не меняя своих убеждений и не поступаясь своими коммунистическими принципами.

Что-то необъяснимо грустное, саднящее и невидимо тонкое удерживает нас от вопросов и воспоминаний о его жизни. Он, как и раньше, выписывает «Науку и жизнь» и множество газет, решает шахматные задачи (так и не нашел в деревне партнера по шахматам), читает Салтыкова-Щедрина…

Нет уже той шинели, под которой еще долго после войны спал он сам и укрывал свою лошадь… Такими ли он мечтал видеть своих детей и свою страну?

И где-то в дальнем шкафу лежит «Книга Памяти», где указана его могила и желтеет его похоронка…

А иногда отец говорит о жизни и смерти, о друзьях и предательстве, о наводчике Михайло и о «втором номере» – в общем, о судьбе деревенского мальчика на войне и после… Это и наша с вами история…

Автор:Г. ЗУЛЬКАРНАЕВА
Читайте нас в